Родительский дом
Шрифт:
Юдин, Шунайлов, Ческидов и Чесноков тоже замахали руками, в один голос наотрез отказались:
— Не можем!
— Мы хоть и лишенцы, но зачем же нас дотла разорять и что случится в селе, заставлять отвечать, — добавил Хорьков. — То ли я виноват, коли справно живу от своего труда? То ли не такой же хлебороб, как все протчие мужики?
— Такой, да не такой, — спокойно возразил ему Гурлев. — Куда же ты излишки сбагрил? На базар! По дорогой цене. Да на самогон перегнал. А что полагалось по раскладке государству продать, тут постой-погоди.
— Нету излишков, — упрямо заявил Хорьков. — Можешь самолично мои анбары оследовать. Осталось до нового урожая только на
— А сколь спрятано в тайниках?
— Пойди найди!
— Граждане кулаки! — обратился Гурлев ко всем. — Мы уже вам не раз поясняли, чтобы призвать вас к сознательности. Положение в стране с хлебом трудное. Не зря поди товарищ Сталин выступал на Пленуме ЦК нашей партии и дал указание: к тем, кто злостно противится, излишки хлеба утаивает — беспощадно применять 107-ю статью Уголовного кодекса. Так что на нее прошу не напрашиваться, дорого обойдется…
— Однако стращать нас, Павел Иваныч, никак не годится, — умеренно прервал его Согрин. — Страхом дела не сделаешь. Разумность нужна. Давай так возьмем в рассуждение: с прошлой осени, сразу после молотьбы мы по хлебу рассчитались? Я хоть сейчас могу квитки показать, сколь мной сдадено хлеба в казенный анбар. Ну, тогда с осени было легче: сколь надо себе на потребу — оставил, остальное, хоть и по дешевке, вам отдал, повинность выполнил. А откудов же теперь излишки появятся?
— Вам про то лучше знать, а понадобится, так мы вместе с вами поищем!
— А у вас на то права есть? — вспыхнул Хорьков.
— Сельсовет постановит, вот тебе и закон!
— Иного решения не будет, граждане кулаки, — подтвердил Федот Бабкин. — К казенному анбару вам показывать дорогу не потребуется. Прошу, чтобы завтра же зерно было сдано, как положено с каждого! И на том до свиданьица!
Он, как постоянный напарник Гурлева, тоже немногословный, понимающий свое назначение, в разговорах с кулачеством был более крут.
Согрин уходил из сельсовета последним, у порога задержался, деловито заметил:
— По существу, конечно, все правильно, Павел Иваныч! Хоть и обидно: где же совесть-то у людей! Выходит, никому, даже ближнему, нельзя доверять. А жить как? Вот я сегодня же соберу все излишки зерна, сдам, но вдруг снова случится оказия, опять безвинно отвечать придется и позор принимать?
— Поговори со своими, — посоветовал Гурлев.
— Я-то поговорю, но не ручаюсь, будет ли толк. Разве каждому в душу заглянешь? Попу на исповеди и то поди правду не скажут. Губить хлеб — грех великий, за то бог не простит…
Гурлев проводил его долгим взглядом.
В заозерье, за дальними лесами, большое вечернее солнце закатилось и багровым пламенем охватило край неба.
Бабкин ушел домой ужинать. Пора было и ему, Гурлеву, кончать дела, а идти домой не влекло. Он сел к окну, облокотился и глубоко задумался.
2
В ночь на 4 августа 1928 года над селом Малый Брод пронеслась гроза. А днем, когда сильно парило, сосед секретаря сельской партийной ячейки Павла Гурлева маломощный середняк Никифор Шишкин начал дележ с женой. Прожил мужик женатым почти двадцать лет, никогда со своей Степанидой не ссорился, жил примерно и вдруг, на удивление селу, подал на развод. Районный судья Кривоногов разбирался с ними долго, советовал помириться, но, обиженная поведением мужа, Степанида не стала его прощать. Обвинял ее Никифор в измене. Даже поколотил немного. Кто-то солгал, будто в те ночи, когда муж оставался ночевать в поле, пускала Степанида к себе молодого любовника. Кто же этот любовник, Никифор доискаться не мог, а вдобавок подтрунил над ним Согрин: дескать, от слабого мужа любая баба станет поглядывать на сторону. На суде Гурлев выступал и тоже пытался помирить соседей. «Кому ты веришь-то? — спрашивал он Никифора. — Чуждому нам человеку! Ведь если добраться до сути, то никто иной, а только сам же Согрин плюнул вам в души». Между тем против Согрина никаких доказательств ни у кого не нашлось. Мужики и бабы, сидевшие в зале клуба, где судился Никифор, между собой пошушукались, а никто голоса не подал. Многие из них ходили к Согрину на поклон: были у него маслобойня, молотилка, и нередко давал он взаймы деньги на определенный срок.
Детей у Шишкиных не было, и по приговору суда при расторжении брака полагалось поделить все имущество пополам. Но тут опять как-то вмешался Согрин, подстрекнул Степаниду не уступать мужу ничего, а коль сказано делить поровну, то, значит, так и делить: все движимое и недвижимое. Никифор тоже взъярился, и началось невиданное в селе сокрушение обжитого, годами выстраданного, политого тяжким потом хозяйства. Как на представление, сбежались к двору Шишкиных мужики, бабы, парни, девки, а парнишки облепили плетни и заборы, улюлюкали, визжали, так занятна казалась им разыгравшаяся в семье драма. Никифор распилил пополам телегу, разрубил на две половинки хомут и всю конскую сбрую, кур и гусей разогнал на два табунка, а Степанида вытаскивала из избы во двор одежду и обувь, бросала на чурбак и рубила пополам мужнины брюки, исподнее белье, рубахи, свои юбки и сарафаны. Публика ахала при каждом взмахе топора, а стоявший тут же в толпе Согрин, пряча усмешку, поддакивал:
— Вот это полное равноправие!
Не осталось бы у Шишкиных ни кола, ни двора, если бы не успели к этому времени вернуться из поездки в Калмацкое Павел Иванович Гурлев и председатель сельсовета Федот Бабкин.
Резко осадил коня Гурлев у двора Шишкиных, зычно заорал на Никифора, уже начавшего ломать крышу избы.
— Сто-ой, зараза в бок твоей матери!
Это было самое страшное ругательство, которое применял он, и Никифор оторопело опустил лом.
— Слазь оттуда, дурная башка! — приказал более спокойный Федот. — Довольно самоуправничать! Почему не позвали судисполнителя? Вот я вас за такой дележ, тебя и Степаниду, закрою на пару деньков в каталажку, там скорее охолонете!
— Ты мне не указывай, — огрызнулся Никифор. — Я наживал, и никто не волен запретить!
Между тем лом бросил, стал слезать по лестнице вниз.
А Согрин отступил от ворот двора, замешался в толпе зевак и ускользнул бы, да Степанида вдруг истово заголосила, сорвала с головы платок, кинулась лицом в кучу тряпья.
— Позор-то какой, господи!
Ее тяжкое горе заставило мужиков встать стенкой, перегородить отступление Согрину, чтобы он встретился лицом к лицу с Гурлевым.
Приземист и коренаст, тяжел на руку был Согрин, а Гурлев на голову выше, широк в кости, с чуть покатыми плечами. Доведись бы схватиться им, столкнуться грудь в грудь, так и земля зашаталась бы. Но еще не доспел тот день.
— Не тебя ли проклинает Степанида, Согрин? — спросил Гурлев, багровея. — Зачем ты здесь? Чего тут потерял? Чужую беду, как из колодца водичку, черпаешь?
— Шел мимо, остановился, — мирно ответил тот, кинув опасливо взгляд на лицо Гурлева. — Зря ко мне не вяжись, Павел Иваныч.
К вечеру, когда Шишкины помирились, дневная испарина уступила резкой прохладе, потянувшей из-за озера, со стороны гор. Большое вечернее солнце закатилось за черную тучу, без зари, будто провалилось в омут и сразу погасло.