Родительский дом
Шрифт:
— Чего-то куфарка у Согрина развоевалась, — недоумевая, сказал Окурыш. — Девка вроде бы смирная. А тут на-ко: сама на себя не похожа! Эй, Дарья! — позвал он, подняв палец. — Слы-ышь, подь-ко сюда! Тебя ведь зову, Дарья!
Малые ворота снова открылись, показался коренастый мужик с аккуратно подстриженной бородой и в картузе, на лакированном козырьке которого пыхнул луч солнца. Бросив Дарье узел с вещами, мужик отпихнул ее в сторону, постоял в проеме, расставив ноги. Дарья и на него плюнула, а потом, прихватив узел, ушла прочь вдоль улицы, продолжая ругаться.
— Вота
Пробыл он во дворе Согрина недолго, а вернулся ошеломленный.
— Всю обедню хозяевам Дарья испортила! Ну, время-времичко! Это ичто же сотворяется? В кою сторону жизня пришагает, ежели уж и Дарью так проняло…
— Да ты не зуди, — сказал Добрынин.
— Диво, однако! — продолжал Аким. — Сама-то хозяйка, Аграфена Митревна, сидит на крылечке, воет, а на голове у нее горшок надет…
— Осподи Исусе, — перекрестился Иван.
— По самые уши горшок надет и по всему патрету сметана течет. И-эх, мать моя! А тута собака рядом, сметану с крыльца слизывает…
— Пошто же так?
— А по то! Заслужила стерьва, Аграфена Митревна! — зло пояснил Аким. — Не трожь человека, не забижай! Она кто им, Дарья-то? Не лошадь небось! Лошадь ударишь, она смолчит, таковское ее дело, чтобы робить и помалкивать, а человек… — Аким запнулся, поскреб усы, — он, стало быть, каждому ровня.
— Ты не очень понятно рассказываешь, — заметил Чекан.
— Уж куда понятнее! Аграфена Митревна с хозяином к обедне собиралась. Приоделась в новый сарафан, а тута ей Дарья навстречу. Шаньги, что ли, заводилась Дарья-то печь, несла с погреба сметаны полный горшок. Надо было на крылечке посторониться, пропустить хозяйку, а она с нечаянности оступилась и сарафан у Аграфены запачкала. Та взбесилась: вдарила сгоряча девку, кофту ей порвала наскрозь. И вот за энту самую обиду Дарья не стерпела, кэ-эк шваркнет ей горшок на башку…
— Нехорошо, пожалуй, у нее получилось, — серьезно сказал Чекан. — За свое достоинство надо бороться не так…
— То исть, как еще? — запетушился Окурыш. — Доколь же терпеть-то? Ты спроси Дарью, мало ли ей пришлось позору снести. Братуху ее в восемнадцатом году белые сказнили, и одна осталася она при старых родителях. А в двадцать первом-то году случился большой неурожай, голодуха повсеместно, куска хлеба никак не добудешь. Ну, и пошла от экой нужды Дарья к мельнику, Петру Евдокеичу. Так, дескать, и так, Петро Евдокеич, пожалей моих стариков, не дай помереть: у тебя-де на мельнице все же хлебушко есть или хоть бы бусу мельничного фунтов десять отмерь, отработаю тебе и весь век добрым словом поминать стану. Ладно, говорит Петро Евдокеич, я бусу дам, а толичко ты меня уважь, как есть нагишом попляши, чтобы мог я молодое твое тело со всех то исть сторон осмотреть и, коль захочу, в полюбовницы взять. Слезами уливалась Дарья, а все же сплясала.
— Дикость! — согласился Чекан. — Прощать за унижение нельзя, но в таких случаях надо обращаться в суд, в сельсовет…
— Ну, кабы меня такое коснулось, так я бы нашел, как с обидчиком поквитаться, — приосанился Окурыш. — Теперич не старое время. А у Дарьи, как у всякой бабы, соображенья покуда нету…
«Не старое время, но жестокость пришла оттуда, — подумал Чекан, когда Окурыш и Добрынин ушли с крыльца. — И вот для меня уже нашлось тут дело. Но как же начать, как помочь здешним людям в их стремлении сохранить и упрочить свое достоинство, развить сознание добра, совести, чести?»
От первой встречи с Гурлевым, здешним секретарем партийной ячейки, осталось впечатление того же обостренного чувства человеческого достоинства, какое проявилось в поступке Дарьи. Но Дарья взбунтовалась против унизивших ее хозяев, а Гурлев, сознающий свое руководящее положение в селе, выглядел внешне спокойным, уверенным, но настороженным к незнакомому приезжему.
Прочитав записку Антропова о назначении Чекана избачом в Малый Брод, Гурлев небрежно сунул ее в карман, затем нарочито подчеркнуто спросил:
— Ты сам-то из интеллигентов или из кого?..
— Рабочий из рабочих, — поняв, что задан такой вопрос неспроста, деловито ответил Чекан.
— А за кого нас, тутошних мужиков, принимаешь?
— Как полагается коммунисту! Не иначе! — нашелся Чекан.
— Именно, — смягчая взгляд, произнес Гурлев. — А то кое-кто из приезжих желает смотреть сверху вниз.
Во всей его рослой фигуре, в крупном загорелом лице, в больших руках ощущалась недюжинная сила, а в серых глазах, открытых и зорких, угадывалось прямодушие, непоколебимость и еще что-то, похожее на глубоко затаенное страдание.
— Это ему Мотовилов всегда досаждает так, — разъяснил потом местный учитель Кирьян Савватеевич, бывший при разговоре. — Есть у нас в Калмацком такой «князь» на должности заврайземотделом.
Сам Кирьян Савватеевич оказался неутомимым народолюбцем. В волосах у него уже обильно проступала седина, множество мелких и широких морщинок избороздили его лоб, но говорил он живо, энергично и очень заинтересованно.
— С холодом и глухотой в душе здесь никому не ужиться, дорогой Федор Тимофеич! Работать в селе — это не солдатскую службу отбывать. Либо надо отдать все свое дарование и время, либо уходить прочь. Прошло уже десять лет со дня революции, но деревенская жизнь еще полна темноты и невежества. Чтобы помочь мужику выйти на свет, освободиться от бедности, овладеть более высоким сознанием, надобно постоянно быть рядом с ним. Поэтому не выказывайте себя «представителем», не глядите, как предупредил Гурлев, «сверху вниз», а становитесь гражданином села…
Слова Кирьяна Савватеевича звучали поучительно, но Чекан простил ему этот тон. Учитель привык поучать. Наконец, сам он был как раз тем «гражданином села», каким предстояло стать и Чекану. И мысли его были близки, очень нужны для начала.
Гурлев устроил Чекана на квартиру к одинокой старухе Лукерье, которую уважал за чистоту и порядок в доме. Лукерья к концу дня истопила баню и, когда чисто вымытый, распаренный в жару постоялец сел с ней за стол пить чай, предупредила:
— Только чтобы девки к тебе сюда не ходили. Не одобряю и не желаю от суседей конфуз принимать. А так живи. Обвыкай!