Родное
Шрифт:
Давно уж опросталась от снега степь, повеселела вся, зазеленела, хотя заметно свежее здесь, чем в селе, простору для ветра и остуды больше. Лишь в низовьях глубоких балок остался еще кое-где под черноземными крупчатыми наносами, схоронился последний снег; трава там еще только просыпается, оживает, вся в грязной паутине и ошметках паводка, в засохших илистых бородах, не очистилась, не вылезла пока из родовых грязей — но скоро все-таки пробьется, подымется, заблестит после первых летних, шумных и чистых, дождей и ничего ее чище не будет…
— Дождались… — сказал вдруг Студеникин и снова вздохнул облегченно; сидел он спиной к ним, лица его не видно было, и все смотрел
— Хватает, — нехотя отозвался отец, он не любил о ней говорить. — Сами небось не знаем.
— И что, так прямо и посылали?
— Так и посылали.
— И не жалели?
— Да почему ж… всяко бывало. А что это ты?
— Да так… Люди ить, знаешь, — сказал с какой-то неловкостью, как бы оправдываясь даже, Студеникин. — Люди, все, что ни говори.
— Люди… А дело? За нас, брат, его никто не делал… не на кого было оглядываться. Хошь не хошь, а делай.
— Дело-то делом; так что ж, пропадай весь свет?
— Н-ну, загнул… Как умели, так и делали. — Отец пошевелил вожжами Карего, поглядел вокруг тоже, подумал. — Да и то сказать, в огонь дров не набросаешься… Ладно, не нашего ума это дело. А ты что не в борозде?
— Да дома надо было…
Что дома ему надо было, он так и не сказал. Упираясь в своей сбруе, вывез их Карий из-под косогора наверх. Второго яруса черноземная ширь, вся, считай, вспаханная, рыхло возделанная, открылась перед ними до самого дальнего своего, тонувшего в синих прядях и туманах испарений, горизонта. Видны были где-то там, на самом краю, почти грезились какие-то другие, незнаемые и, казалось, вовек недостижимые воздушно-пологие взгорья, теряющаяся череда всхолмлений неких, больше небу принадлежащих, чем земле, даль непостижимая; и лишь одна из них, гора не гора, не самая еще дальняя в туманно-солнечной пелене — одна лишь взметывалась, подобно человеку, бессильно там и одновременно же опадала, не нарушая тем великой покорности равнинной, равнинности жизни. Переливались над головою, не кончаясь, жаворонки, телегу шатко влекло через перепаханную с осени и еще не наезженную как следует полевую дорогу; а вон уж, на краю суходола, и Культурка показалась, будка-вагончик с успевшим выгореть флажком и низкое горбылевое строение кухни. Торчал там еще тракторишко с тележкой на прицепе, полевой инвентарь был разбросан, и приткнулась к будке запряженная в тарантас лошадь.
— Кажись, сам прибыл, — проговорил, беспокойно вглядываясь, отец, — черт его принес. Время обед, а я в сводке еще концы с концами не свел. Занудит теперь.
— Да он мужик ничего, — примирительно сказал Студеникин. — С ним хоть жить можно. Хоть на трудодни дает, не то что предбывший. А ругаться мы все мастера… нас тока руганью и возьмешь. Ничего, не слиняем.
Под навесом обедали. Председатель сидел в конце длинного, на козлах, дощатого стола, боком к торцу сидел, хмуровато посматривал на трактористов и сеяльщиков и о чем-то все, видно, думал.
— А-а, ты… — сказал он, увидев отца, и перевел взгляд на Студеникина, дольше обыкновенного посмотрел. — Что, привез? — Отец кивнул. — Надо быстрей, ребятки, уже все сроки нам прошли. За поздние яровые надо браться, не медлить.
— Да мы что… мы готовы, — сказал кто-то, угнувшись, старательно дохлебывая из алюминиевой чашки. — Мы бы еще дня три тому взялись — а семена? Кукурузы-то нету.
— Ну. Царицы-то полей. Сами велели, а Семенов нету. И проволоки тоже. Бардак, прости господи.
— Все-все, есть семена. Вчера завезли. И проволока вон прибыла, на первый случай хватит, а там еще подкинем. Добываем, стараемся. А в такой большой стране не может все быть хорошо, вы ж немаленькие, сами должны понимать.
— Да понимаем.
— Ну вот… Ну а ты что, Василь Дементич? — повернулся он к Студеникину. — Все баталии у вас там… пятый угол все ищете, никак не найдете? Опять, слышу, заваруха?
— Это дело мое.
— Твое-то твое, а вот к трактору заполден явился.
— Он же не стоит. В борозде же.
— Еще бы стоял, хозяина дожидался… И не стоит, а порядка нету. Да и хрен с ним, с трактором… я о тебе. Хватит бы уж, а? И от людей нехорошо, и вообще… И дети уж большие у вас.
— А что люди? — Студеникин и не думал никого стесняться, таиться, серые глаза его смотрели все так же спокойно, тяжеловато и все понимали. — Пусть каждый свою коросту и чешет — а мне своя… Нашли тоже заботу. Пусть за своим каждый доглядает.
— Ну, гляди сам…
Председатель кивнул всем и пошел, играя черным хромовым солнцем на голенищах, к тарантасу. Распутал замотанную на коновязь будки вожжу, прикрикнул на затанцевавшего было жеребца с непонятным, мужиками даденным ему прозвищем Егемон, и со вздохом каким-то залез, уселся в подрессоренную плетенку. Жеребец резко, с форсом взял с места и легко понес; тарантас шибко покатился, запрыгал мягко и валко; через минуту был он уже на другой стороне лощины, потом у молоденькой, сквозной еще лесопосадки, а там косогором взял, через целик, и все уменьшался, мельчал, все медленней перемещался там, и вот уж и движенья не стало видно, одна точка, длящаяся там, угадываемая — и вот не стало и ее…
— Уехал… А насчет покосов надоть бы на него поднажать — а, мужики?! Он сходливый: поругается, а даст.
— Нет, в самом деле. А то не по-людски получается: трава пропадает, а скотина на соломе. Надоело уж хорониться, сколько можно: накосишь навилен, а страху натерпишься… Как чужой всем, ей-богу.
— Да надо бы…
— А что это он так озаботился, — спросил Студеникина, уже принявшегося за чашку сытных колхозных щей, дед Трофим, горючевоз, — аль донес куда кто?
— Делать ему нечего, вот и лезет.
— Твоя-то дюже вчера шумела?
Студеникин глянул и не ответил, склонился опять над чашкой.
— А то не дюже!.. — Погребошник и тут был, он ходил теперь в сеяльщиках. — Все окошки Вальке поколола, с косяками дверь чуток не вынесла… вот это, я понимаю, баба. Достанься мне такая — ни на кого бы не сменял.
Лет никак уж десять, рассказывали бабы, похаживает к Вальке — в открытую, считай, ходит, народ уж языки устал чесать. Главное, ведь не сказать, чтоб из себя видная была бабенка; жена-то, чай, подородней, красивее будет — а вот возьми ты, нашел что-то в ней… Должно быть, характером взяла, гадали, обхождением: характером ладная. Выездила жизнь. А бабы все за свое: иль уж бросил бы, что ли, жену-то. Один бы раз охнула, на том и делу конец. А то ведь каждый день. Так нет, он и там и тут хочет поспеть, все выгадывает какого-то, черт огроменный, сутулый! Да какоё выгадывает, спорили другие: дети держат. Их ведь двое, они отцу тоже не рукавички, с руки не снимешь. А дом тот же, а хозяйство, а родня?! Не-ет, тут десять раз подумаешь… Знали все, знала и ребятня, при всяких разговорах крутившаяся подле — одна только тетя Валя будто ничего не знала, веселая такая и ласковая всегда, безмятежная…