Роевник дедушки Ераса
Шрифт:
— Ну-у, брат!.. — только и сказал отец, не глядя на меня: он считал себя охотником и был немало сконфужен собственными промахами. — Да ты, Володя, я гляжу...
— Не-а, дядь Вась, это я случайно, — сказал Вовка, счастливо улыбаясь. Но тут из огорода вышла Люба, глянула на бидон и, передав ведерко свеженарытой картошки Люсе, пошла к Вовке. Мы замерли. Люба шла, чувствуя наши взгляды и сурово сводя к переносице разлапистые брови, но губы ее дрожали от смущения. Она была по-прежнему боса, яркое ситцевое платьице упруго натянулось на ней, готовое расползтись по швам, как назревший бутон.
— Ты че седни, — по возможности строго сказала она мужу, —
В несколько прыжков Вовка нагнал Любу и хотел шлепнуть ее ладонью пониже спины, но не рассчитал: Люба резко остановилась, крутнулась, толкнула его в плечо, и Вовка завалился на траву. Пока он вставал, хохоча, из-за дома жахнул выстрел.
— Кроля убила!.. — прошептал Вовка. Люба вышла из-за избы, держа в левой руке вытянувшуюся тушку кролика.
— Вот, ровно мужика нет на пасеке, — игнорируя нас, сказала она потрясенно взиравшей на нее Люсе, и улыбнулась, и обвела всех смеющимися, дерзкими глазами, — самой пришлось выучиться этой охоте...
Вскоре все сидели за столом, тщательно выскобленным, пахнущим сосной. Вовка выставил бутылку «Особой», купленной им по случаю в сельпо. В русской глинобитной печи постреливали дрова, в отсветах пламени Люба, снующая от шестка к столу, была похожа на гигантскую диковинную бабочку, невесть откуда залетевшую в эту тесноватую с темными углами избу. Вовка перехватил мой взгляд и, должно быть, мысли угадал — сказал, улыбаясь:
— Вам супруга-то моя, дядь Вась, нравится? Я ж выкрал залетку-то, можно сказать, силком отнял! — Вовкины глаза блестели исступленно, жарко, словно он еще и сейчас переживал тот момент, полный сладострастного и жуткого томления, как перед прыжком с высоты.
— Дура была, поверила, — с усмешкой коротко взглянула Люба на мужа, — думала: в город увезет, в квартире с ванной буду жить, на машине раскатывать, а он меня на пасеку заточил!..
— Нравится, нравится, Володя! — улыбнулся отец, и Любины щеки вновь потемнели от прилившей крови.
Теперь Вовка щурился, глядя на огонь в печи, и похохатывал:
— Нашла охломона: в город я ее повезу!.. Как же, больно надо! В городе таких — пруд пруди!
Люба тут же пульнула в Володьку тетеркиным крылышком, которым подметают шесток.
— Ребята-то где? — спросил отец, не без удовольствия наблюдая их возню.
— Да у мамки, вчера забрала в деревню. Пускай привыкает к внукам, пока их еще только двое!..
— Ты, Володя, я слыхал, в городе работал? — осторожно поинтересовался отец, начиная издалека.
— Ну! Было дело. Шофером третьего класса, машина «ГАЗ-69». Пропади оно пропадом!
— Что так? Заработки плохие? — как бы невинно удивился отец, а глаза его выражали удовлетворение.
— Не-а, дядь Вась, заработки там дай бог. Только что с того? Заработаешь — истратишь. Ну, отложить можно. На мотоцикл, к примеру. А дальше?.. Лично мне от такой жизни удовольствия никакого.
— Заливай, заливай, — как бы кротко разрешила Люба, готовившаяся ударить по Володьке каким-то козырем. — Пчела на мед летит, и ты это знаешь, и просто так, сдуру, ты тоже не сидел бы целый год в городе!..
— То-то и оно, что сдуру! — похлопал себя ладонью по лбу Володька и погас, хмуро следя за Любой. Видно, разговор этот у них повторялся часто, и оба они устали от него, но каждый раз возвращались к нему снова и снова. — Я, дядь Вась, — сказал Володька, поворачиваясь к столу и грузно налегая на него локтями, — чего-то вдруг задумываться стал. Это ж, думаю, елки-палки, на мне весь наш корень закончится. Дядька Егор осел в городе прочно. Двух других моих дядьев война поубивала и батьку тоже, и одна только мамка и останется в деревне куковать свой век вместе с бабушками Натальей и Ариной. А бабушки — что им уж осталось-то... Как ломти отрезанные. Вы ж тоже все по городам расселились... — виновато глянул он на нас, как бы прося прощения за откровенность. — И вот что-то мне покоя не стало, всю свою жизнь в деревне вспоминать начал. Днями еще ничего, куда ни шло, крутишь баранку да глядишь перед собой, как бы не наехать на кого, а как ночь придет — куда и сон денется... Лежишь, в потолок глазами уставишься. Голова от мыслей опухает. Дедушка Ерас перед глазами, как живой. «Ты, — говорит, — Вова, роевник-то мой не бросай, он, грит, удачливый, в нем и найдешь свой жизненный интерес...» Ну, помучился я, помучился. «Нет, — говорю, — дядя Егор, видно, не судьба». Сдал я свой «газон» — и пехом, пехом в деревню! А где и бегом пробежишь, — нет, точно, бежал, чего там скрытничать! — сказал Володька, как бы сознаваясь в чем-то сокровенном, и покосился на Любу. — Вот так уж на меня нашла эта дума, оседлала, можно сказать...
Отец невидящими глазами уставился в низкое синее оконце и задумчиво улыбался чему-то. Теперь я был уверен, что эта поздняя поездка в деревню не пройдет для отца бесследно, — задумываться о жизни, о нашем в ней месте он будет все чаще и однажды нехлопотливо соберется и уедет в деревню навсегда.
В переплет рамы одна за другой вклеились призывно мерцающие звезды, где-то заполошно ухал филин, позвякивала боталом Вовкина лошадь. Вековечные тикали ходики, пел за печкой сверчок, догорали, постреливая, еловые дрова, на всем — на столе, на стенах, на наших лицах — лежал ровный отсвет теплой, вызревшей ночи. Лампу мы так и не вздули, хорошо было и без нее, и время как бы остановилось и исчезло.
Вовка выговорился, притих, и мы долго сидели молча. И в этой первозданной тишине явственно возник далеко в деревне и смолк, будто надломленный, первый петушиный крик. Вовка встрепенулся.
— Дядь Вась, — изменившимся голосом сказал он, — давайте-ка спать! Че мы в самом деле полуночничаем. Стели им, Люба, а я счас мигом... Гляну пойду на коня, как бы не расстреножился...
Вовка встал и, ни на кого не глядя, вышел из избы. Люба выпрямилась, напряженно застыла, вся превратившись в слух, Вовкины сапоги сочно зашмурыгали по росяной траве, звук шагов удалялся, стихая, и вскоре где-то у Черемуховой лощины отозвался отрывистым ржанием лошади. И еще через мгновение будто ударили глухо, с дробным перестуком, копыта по мягкой пыли проселка...
— Куда это он? — сдавленно спросил отец. Люба рывком поставила локти на стол и уткнулась лицом в ладони. Теперь только слышно было как бы нараставшее тиканье ходиков, все заполнил собой их назойливый стук, оборвавшийся ружейными выстрелами, прозвучавшими далеко дуплетом.
— Мать твою в душеньку-то... Он что, сдурел?! — Ломая спички, отец прижег первую за вечер папиросу, с шумом выбрался из-за стола и, скрипя половицами, пошел на улицу.
Снова полнилась тишиной эта ночь, и казалось, колдовскому ее безмолвию не будет конца.