Рок-н-ролл мёртв
Шрифт:
"КАКИЕ НЕРВНЫЕ ЛИЦА, БЫТЬ БЕДЕ..."
Тоша Пташкин скучал на продолговатой, обитой дермантином скамеечке. Я - Анатолий Алексеевич Севостьянов - вышел из лаборатории, сел возле него и, жутко боясь сбиться на несвойственный бывшему секретарю ОК лексикон, произнес:
– Вот так, Антон. В этот раз ты прав оказался. Уел меня, старика.
– В каком смысле?
– В прямом, в прямом, понимаешь. Парень-то этот - наш. Помогать нам будет, не продаст.
– Ну и слава богу, - с искренним облегчением вздохнул Тоша, - а то уж я за Крота испугался. (Я-то знал, что испугался он единственно за свою шкуру.)
– Ты вот что, Антон, - сказал Анатолий Алексеевич, поднимаясь и протягивая ключи от "Волги" (память подсказывала мне, что Тоша пользовался
– Хорошо, - кивнул Тоша, взяв ключи, и добавил, приглядываясь, - вы плохо себя чувствуете?
– Устал, - махнул рукой Севостьянов.
– Да, игрушку-то верни, не забудь, - напомнил он, и Тоша отдал ему пистолет.
– Все, ступай к машине, сейчас он спустится.
Тоша помчался к лифту, а Анатолий Алексеевич вернулся в кабинет. Пройдя в маленькую комнатку, он достал из тумбочки несколько пачек бинтов и шмот пластыря, чтобы я мог связать его заново. Затем он забрался на лежанку и тщательно привязал к ней свои ноги. Затем он заклеил себе рот куском пластыря. А уже потом я сам скрутил ему руки и накрепко привязал его к жесткому ложу, не снимая с головы обруча и даже не открывая глаз. (Ощущение при этом было очень странное, словно совершаешь действие, наблюдая за собой через зеркало, или что-то в этом роде.) Я уже чувствовал, что он начинает слегка сопротивляться мне. Но я успел сделать все и лишь тогда сдернул с головы свой долбаный венец. Дядя Сева, злобно поглядывая на меня, принялся энергично извиваться на лежанке. А я вынул из его кармана пистолет, изобразил воздушный поцелуй и, крикнув: "Чао, бэби!", помчался к лифту.
Вахтер подозрительно оглядел меня:
– Чего это вы по одному тянетесь?
– Нет, мы вдвоем уезжаем, а Анатолий Алексеевич будет работать до утра, - как можно убедительнее ответил я и выскочил на улицу.
...Предрассветная Москва, еще вчера постылая и неуютная, казалась мне раем. Мы мчались по Тверскому, и я наслаждался чувством свободы и торжеством победы. Я пытался сосредоточиться и решить, что же мне следует предпринять дальше, а Тоша гордо, как старший умудренный опытом товарищ, выдавал:
– Рад за тебя, Коля, честное слово. Правильный ты сделал выбор. Времена настают нынче сложные, и всем нам - людям с головой - нужно держаться друг за друга. Что друзья твои погибли, это жаль, конечно. Но ты пойми: без жертв не бывает. Слабый, он должен погибнуть...
И он разглагольствовал бы так еще долго, если бы я не осадил:
– Заткнись ты, жопа.
Он озадаченно умолк.
Теперь-то я знал, какую роль в убийстве Рома сыграл он.
Ученые, "курируемой" Севостьяновым лаборатории все же понимали, что их работа может быть использована и не по назначению; вопрос о том, чтобы перевести тему в разряд "закрытых", стоял давно, но, как это у нас бывает, волокитился. Самим-то им - все равно, ведь перед собой они ставили узко профессиональные задачи. Зато Севостьянов, напротив, всесторонне обдумывал перспективы и выгоды. Он не нажимал на ученых, не торопил события, он знал, что свое возьмет и без того. Ведь нейротрансляция сулит переворот не только в медицине, но и в юриспруденции, и в искусстве, и в политике. Последнее особенно потрясало его воображение. Ведь с помощью нового метода можно тихо и чисто совершить любой государственный переворот. И в любом случае - хозяином положения будет он. Словом, его ожидали блистательные горизонты.
Но вот в стране случилась смена власти, и то, что еще вчера казалось незыблемым, рассыпалось, как карточный домик. Севостьянов не боялся безработицы. Все его "однополчане"-партийцы устраивались быстро и красиво: кто - в золоченые кресла руководителей различных коммерческих предприятий, кто - не менее резво чем раньше двинулся вверх по ступенькам политической карьеры, по демократической, правда, ныне лестнице... Но у него, у Севостьянова, был свой путь, свой лакомый кусок, своя золотая жила... И он, ожидая восторженного приема, попросился в "свою" лабораторию. И тут, к неприятному своему удивлению, обнаружил, что и ее заведующий, и директор института, вчера еще в беседах с ним более чем высоко ценившие его медицинские познания, сегодня относятся к нему чуть ли не пренебрежительно. "Анатолий Алексеевич, - сказал ему директор, - вы должны отдавать себе отчет, что многолетний перерыв в работе пагубно влияет на профессиональные качества. Мы тут посовещались и решили: можем предложить вам только должность старшего лаборанта..."
Так он еще раз утвердился в мысли, что в нарождающемся обществе ни регалии, ни заслуги, ни вчерашнее положение значения иметь не будут. Процветать, понял он, будут только владельцы крупных материальных ценностей. А он привык процветать. И еще он утвердился в мысли, что нужно спешить. Тактичность администрации института могла и улетучиться, столкнувшись с откровенным невежеством; а истинную невеликую цену своим профессиональным познаниям он знал лучше, чем кто бы то ни было.
И он согласился на эту унизительную должность. Потому что это был его последний шанс. Он снова получил доступ в лабораторию, к транслятору. И, экспериментируя, параллельно принялся разрабатывать различные варианты его применения в новой ситуации.
Срочно требовался реципиент. Удобнее всего работать с наркоманом: его не придется уговаривать или заставлять делать себе инъекции. Была у Севостьянова пара надежных людей, которым он мог довериться (царство им небесное, это они сидели в "скорой помощи", которую я угробил), но среди их знакомых - наркомана не нашлось. Вот тут-то и вспомнил дядя Сева о своем "младшем товарище" - Антоне Пташкине - ныне скромном труженике на ниве шоу-бизнеса. Как раз в этой среде, по мнению идеолога Севостьянова, сплошь все - тунеядцы, гомосексуалисты и наркоманы. То, что надо. И, чуткий к чужой слабости, Тоша подставил Романа Хмелика. Посадил его на иглу и продал с потрохами. То, что Роман жил неподалеку от лаборатории, было случайным, но удобным для Севостьянова обстоятельством: радиус действия транслятора ограничивался сотней километров.
Кстати, память дяди Севы не окончательно стала МОЕЙ памятью. Я, во-всяком случае, не путал, что мое, а что - его. Факты из его биографии воспринимались мной, скорее, как эпизоды из просмотренного когда-то фильма, и уже сейчас я чувствовал, как некоторые мелочи ускользают, забываются. Но одна картина впечаталась в мое сознание так прочно, что, наверное, всю жизнь она будет мучить меня. Картина, которую я сумел отогнать от себя там, в лаборатории, иначе она напрочь парализовала бы мою волю: перекошенное испуганное лицо Насти с глазами, молящими о пощаде. Усевшись ей на грудь, всей своей тушей придавив ее к полу и зажав в пятерне волосы, он другой рукой, таблетка за таблеткой, стандарт за стандартом впихивал ей в рот снотворное, а потом - вливал воду. Она давилась, захлебывалась... и почти не сопротивлялась. А после он, глядя ей в глаза, с нетерпением и ужасом ждал, когда они превратятся в холодные голубые стекляшки.
До родного Лялиного переулка мы с оскорбленным Тошей добрались молча и даже расстались без слов.
Войдя в квартиру, я обзвонил ребят - Костю, Джима и Эдика. Все они оказались дома. И все, несмотря на ранний час, без особого недовольства обещали сейчас же быть у меня. Я еще не знал, зачем они мне нужны, но чувствовал, что они - помогут. Я поставил воду для чая, завалился на диван и попытался сосредоточиться. Верно ли я поступил, что не уничтожил транслятор? Наверное - нет; но в тот момент я думал о спасении своей жизни, мне было не до прибора. Это естественно. К тому же, где-то остались бы чертежи, документы, ученые, которые его создали... Так что это, пожалуй, ничего не решило бы. Правильно ли я сделал, что не прикончил Севостьянова? Правильно. Не хватало мне еще вляпаться в уголовщину. Но теперь, по-видимому, я должен принять какие-то меры, чтобы обезопасить себя от него. Ведь я - единственный свидетель. Нужно сделать так, чтобы я стал не единственным, то есть, чтобы о его преступлении узнало как можно больше людей. Но как это сделать?