Роковые обстоятельства
Шрифт:
— И вы стали ее преследовать?
— А как же, если я жить без нее не мог! В последний раз вот на эту самую квартиру обманом затащил, так она даже из пистолета в меня выстрелила… вот из этого самого пистолета, — и Свидригайлов, подойдя к столу, достал из ящика маленький карманный револьвер старого образца и показал его Надежде.
— Неужели выстрелила? — ахнула она.
— А вы бы разве этого не сделали, кабы он у вас под рукой оказался, да еще в тот момент, когда на вас тот банкир набросился?
— Пожалуй.
— Вот то-то. Для иных особ женского пола их целомудрие дороже человеческой жизни,
— Он — не мой.
— Ну, да это все равно… — Свидригайлов ненадолго задумался, а когда заговорил, в его голосе вспыхнула ярость: — Ненавижу я этих проклятых студиозов, хотя по большому счету самого себя бы стоило ненавидеть! Все эти личности — широты души необыкновенной, но беда быть широким без особой-то гениальности! А ведь за всей этой широтой зачастую самый узкий и корыстный интерес кроется — как вот с этим вашим студиозом…
— Я вас не понимаю.
— Чего ж не понять… Да ведь спутник-то ваш тоже вас хотел, причем по молодости лет, уж наверное, посильнее банкира! Потому и привез к приятелю, смею вас уверить, да еще пошел у квартирной хозяйки выспрашивать — скоро ли тот вернется, да нельзя ли его каморкой воспользоваться без помех.
Надежда была так обескуражена этим неожиданным обвинением в адрес Ливнева, которого привыкла считать своим другом, что не нашлась с ответом. Как знать, может этот странный человек и правду говорит, да что теперь об этом думать?
Свидригайлов хотел было погладить бороду и только теперь заметил, что по-прежнему держит пистолет в правой руке. Рассеянно положив его на столик, он снова прошелся по комнате, двигаясь осторожными, точно крадущимися шагами, так не подходящими его дородной фигуре.
— Ох, уж эта жертвенность целомудренных девиц! — вдруг воскликнул он. — Чем только они не готовы пожертвовать — и чужой судьбой, и собственным счастьем. Ну выйдет она замуж за какого-нибудь прыщавого студиоза из числа знакомцев своего брата, чтобы за ним же было сподручнее ухаживать — то-то будет беда! Эх, было бы у меня хоть что-то за душой! Был бы я настоящим помещиком, отцом, уланом, фотографом, журналистом… но ведь никакой специальности. Даже пьяницей быть не могу — вот что скучно! Последнее пристанище — разврат, и тот надоел! Читал я где-то об одной восточной царице — красивейшей и богатейшей из женщин, которая в расцвете лет вдруг решила: «Все в этой жизни я уже испробовала, вот только вкуса смерти пока не знаю», — после чего выпила флакон яда и тут же умерла. Вот это пресыщение так пресыщение, хотя и мое мало чем отличается…
— Неужто вы уже ничего в этой жизни не хотите? — неожиданно спросила Надежда. Да так спросила — с загоревшимися глазами и столь странной интонацией, что Свидригайлов разом перестал ходить и удивленно уставился на нее, словно впервые увидел.
— Да, пожалуй, что так…
— И даже меня?
Тут он удивился еще больше и пожал плечами, неотрывно глядя на девушку разом потемневшими глазами. Они так разволновались, что в комнате повисла та напряженная тишина, в которой любые слова приобретают совершенно особый смысл.
— Возьмите меня, — вдруг тихо попросила Надежда, после чего неуверенно, дрожащими руками принялась расстегивать платье на груди. — Моя жизнь все равно кончена, так хоть кому-то еще пригожусь…
— Вы этой своей жертвой мне помочь хотите или себя погубить без остатка? — потрясенно спросил Свидригайлов. — Зачем же вы себя так изводите, ежели по совести ни в чем не виноваты!
— Я опозорена, — упрямо покачала головой Надежда, — и мне теперь один путь — в падшие женщины.
— Не говорите так! Пусть даже вам кажется, что вы опозорены перед людьми, но ведь не перед Богом же! В него-то вы верите?
— А вы?
— Я? Право, не знаю… — И Аркадий Иванович, снова переходя на обычный тон, рассеянно пожал плечами. — Перечитывал тут недавно Библию… Скучнейшая и нелепейшая книга, повествующая во всех подробностях о древнееврейской жизни да еще переполненная всякими дикостями и несуразностями — так как же во все это верить? Но при этом есть там и светлое учение о любви и бессмертии — я, естественно, Новый Завет имею в виду. Вот только зачем он к Ветхому-то Завету приспособлен? Разве можно доверять этому светлому учению, ежели оно в такой дикой и дремучей книге излагается?
— Отчего же нет? — с наигранной досадой поинтересовалась Надежда. Оставив в покое крючки на платье, она незаметно для собеседника, который стоял к ней вполоборота и смотрел в окно, поднялась с дивана.
— Да потому, что это примерно то же самое, как если бы я просил вас поверить, что честнейшим человеком на свете являюсь, а потом бы стал рассказывать, как летать выше куполов умею! Убрать бы из этой книги все нелепости и дикости, оставив светлое-то учение — так ей, возможно, и доверия бы больше было… Но ведь нет же! Христианство — это тысячелетний авторитет, пусть даже основанный на таких-то дикостях, а потому если их из фундамента убрать, так авторитет, глядишь, и зашататься может! Именно долговечность самого института церкви и укрепляет веру… Любую чушь тыщу лет повторяй, да храмы воздвигай, да проповеди читай, так на второе тысячелетие у нее столько адептов найдется! Нет, не люблю я религию, поскольку она по своей сути настолько авторитарна, что может быть или гонимой, или гонителем, но никак не равноправным партнером того же свободомыслия… Эй, что это вы делаете, — неожиданно спохватился он, метнувшись вперед и успев перехватить Надежду, которая, потихоньку приблизившись к столику, уже тянула руку к оставленному на нем револьверу.
— Пустите меня! — даже не пытаясь вырваться, пристыжено попросила она, опуская глаза в пол. — Я попросила бы вас подарить его мне взамен на любую услугу, но ведь вы же ничего не хотите…
— К чему он вам? Если бы моей смерти желали, то даже рад был бы, от такой-то прелестной ручки. Но если себя убить хотите, — то уж не на моих глазах, умоляю! — а то ведь заплачу да и умру от разрыва сердца, — и он на удивление трогательно улыбнулся.
Надежда не приняла его улыбки и как-то разом сникла и погасла. Но и такое ее состояние продолжалось недолго…