Роман без названия
Шрифт:
— Вдохновение ко мне приходит и на чердаке, когда богу угодно его послать, — отвечал Станислав, — а времени У меня так мало и работы такая уйма, что разве уж когда голова затрещит и от усталости падаю, тогда выбегаю ненадолго освежиться…
— Над тобой смеются, — не унимался Базилевич, — что ты даешь уроки у евреев. Это правда?
— Отрицать не стану, — нисколько не смущаясь, ответил Шарский. — Мне ведь, в отличие от тебя, не повезло, другого места я найти себе не мог, вот и даю уроки у евреев!
— Однако ты, наверно, знаешь, — со смехом заметил Базилевич, — что все синоды, даже провинциальные, запрещают христианам идти в услужение к нехристям…
Появление профессора прервало их разговор, и в тот день они больше не встречались, зато Щерба, Жрилло и Мшинский после лекции окружили бывшего сожителя, сердечно поздравили с тем, что он все же сумел показать себя, и
Стась грустно усмехался и, хоть времени у него было мало, не мог воспротивиться их просьбам и позволил потащить себя на прежнюю квартиру, на Троцкую улицу, где несколько часов пролетели в школьных воспоминаниях и веселой студенческой болтовне.
Только приближение часа урока с Сарой заставило его вернуться на Немецкую улицу. Он этих уроков ни разу не пропустил — вопреки ожиданиям, они доставляли ему какое-то странное удовольствие. Его ученица была еще полудитя, убаюканная материнскими ласками душа ее только начинала пробуждаться к неведомой ей жизни. Шарский с интересом наблюдал развитие ее ума, который самая холодная из наук, изучение языка, и то приводила в движение и, казалось, с каждым днем оживляла все сильнее. Словно бы у статуи, обретающей душу, глаза Сары с возрастающим интересом смотрели на книги, на учителя. Новые слова, подобно порхающим птицам, приносили ей на своих крыльях новые мысли, и эта гимнастика ума укрепляла не испробованную его силу, сквозившую в вопросах и ответах ученицы.
Что-то удивительное было в этой девочке, выросшей среди предрассудков религии, которая за века переродилась в суеверие, среди изнеживающего баловства, невежества, сонной праздности, и волею случая наделенной недюжинными умственными способностями, — ей не хватало лишь возможности их развивать и упражнять. И слово, затрагивая ее сознание, будило в ней вереницы идей, невесть откуда возникающих мыслей, было видно, что девочка занимается с наслаждением, точно перед нею открывается новый, живший лишь в ее предчувствиях мир.
Станислав тоже загорался, глядя на ее поразительные успехи, и забывал о пыльной гостиной, о чванливой матери, о высокомерном отце, о седобородом деде, который изредка появлялся в дверях гостиной с явным отвращением на лице и презрительным словечком «гой» [41] на устах, — все это исчезало из глаз Станислава при виде прелестной Сары, чья красота в этом пошлом окружении сияла еще ярче.
Час, ежедневно проводимый вместе, сближал их, однако происхождение и сословные различия были столь мощной преградой, что Шарский — впрочем, хранивший верность воспоминаниям об Аделе — пока не чувствовал к еврейской девушке ничего, кроме жалостливого участия. Ему только было досадно, что чудесный этот цветок расцвел в такой низменной среде и обречен остаться на гноище, на котором вырос.
41
Не еврей (идиш).
Тем временем маленькая слава, созданная ему стихами, начала сближать его с миром. Товарищи радушно приглашали Станислава, его указывали другим, что, пожалуй, скорее его смущало, нежели тешило гордость, — хотя иному, возможно, это digito monstrari, [42] льстило бы. В конце концов Щерба и прочие стали его убеждать, чтобы он, раз есть возможность познакомиться с несколькими семьями в городе, не пренебрегал ею и не хоронил себя на своем чердаке.
Особенное влияние оказывал на него Павел, который сумел уговорить Стася, что не надо чуждаться людей. Отчасти уроки у еврея, отчасти помощь Ипполита теперь уже позволили Шарскому появиться на людях в более приличном платье, надежда забрезжила в его сердце, и он позволил вытащить себя в свет.
42
Указывание пальцем (лат.).
Тогдашнее виленское общество, в том числе и самые знатные дома, охотно принимало юношей, носивших студенческий мундир, никогда еще ничем не запятнанный и служивший лучшей рекомендацией. Стоило кому-нибудь привести в гости студента, его везде принимали, пусть без особых почестей, которых молодежь и не вправе требовать, но вполне любезно и с искренним радушием. Немного нашлось бы семейств, где на вечеринках, на всяческих домашних празднествах и просто за повседневным чаепитием не появлялся бы кто-нибудь из университетских студентов. Они составляли живую струю, придававшую здешнему обществу
Дом свой чета Чурбан, хотя он стоял в городе, содержала на сельский шляхетский лад — без претензий, без показной роскоши; там царили приветливость, гостеприимство, добропорядочность, основательность. Барышни были скромные и хорошенькие, а у хозяйки дома, почтенной матроны, имелся лишь один недостаток — она воображала, будто любит литературу. Это пристрастие возникло у нее только в городе, на старости лет, когда уже не надо думать о соленьях и вареньях; весьма слабо разбираясь в предмете, она считала себя литературной дамой, отчего частенько попадала впросак. Барышни все были премиленькие, нрава покорного и веселого, почти как у отца, чей хороший пример был у них всегда перед глазами, и, подобно ему, не любили киснуть без причины. В такой вот дом и привел однажды вечером Щерба дрожащего Шарского чуть ли не силой, заранее оповестив, что приведет поэта. Хозяин встретил их на пороге громким смехом, хозяйка же, чинно сидевшая за круглым столом, строго на них уставилась, а барышни, словно бы шныряя любопытными глазками по углам, все поглядывали на нового гостя.
Друзья застали в гостиной Базилевича, который там уже прочно расположился и, видимо, в этом доме, как и всюду, играл главную роль, — вытянув ноги почти на середину комнаты, он сидел между старшими сестрами и что-то читал по бумажке хозяйке дома, слушавшей его с необычайным вниманием. Новоприбывшие невольно ему помешали, и автор не скрыл своего раздражения, хотя они старались войти как можно тише и побыстрей усесться.
— Но дочитайте же нам ваш сонет! — воскликнула хозяйка. — Вы же знаете, пан Базилевич, я обожаю стихи. Очень просим! На чем мы остановились?
— А на том остановились, — пряча листок в карман, пробурчал Базилевич, — что вот эти господа зашаркали ногами, а я во второй раз читать не намерен.
Хозяин от души захохотал, схватил Базилевича за обе руки, прижал к своей груди и усадил за стол. Хозяйка глянула на супруга с укоризной, барышни чуть подвинулись, и разговор перешел на другие темы. Музыка, богослужения, городские новости, все тут пошло в ход, и пан Чурбан при каждом слове так добродушно смеялся, что и других заражал своей веселостью. Некоторые из дочерей вторили ему, потихоньку хихикая. Базилевич, откинув волосы со лба, ходил по комнате с высоко поднятою головою, недовольный и надменный, но на него никто не обращал внимания. Даже старшая из сестер, которой он посвятил два сонета — один, увидев ее «Молящейся в костеле», другой «К играющей на фортепиано», — похоже, не дарила его особым расположением.