Роман-царевич
Шрифт:
— Это ведь не рыженькая? А рыженькой тоже показывать?
— Нет. Рыженькой там не застанешь. Вообще держи себя с ней, если случится, осторожно… И скромно, — прибавил он, хмуря брови. — Вот это еще, смотри. Знаю тебя. К юбке слаб. Говоришь, по первому моему кличу являлся, все бросал. А что бросал-то? Думаешь, мне неизвестно, какие там за тобой дома дела значились?
Отец Варсис хладнокровно усмехнулся.
— Есть-таки страстишка. Спорить не стану. Не всем святой жизни быть; а кому дано. Вам, например, дано, — я с вами не тягаюсь. Я цветочки придорожные люблю. Только, Роман Иванович,
— Любовь Антоновне отдашь листки, ну, сколько она там найдет нужным, — останешься, только не дольше дней трех, — продолжал Сменцев, не отвечая. — Потом опять сюда. Надолго ли у тебя квартира снята?
— Да я на год, думаю, Роман Иванович. Полтораста всего, год-то. А сами видите, уютно, спокойно.
— Пожалуй. Теперь весь июль сиди здесь смирно. И пиши те листки, другие, для Пчелиного. Ты это умеешь. У тебя слог живой.
— Выходило.
— Помни только, общее как можно. Ничего чтобы ясного, против кого, за кого, без всякой определенности. Призывай вставать за правду, да так, чтоб по сердцу хватало, — и кончено. Встанут, тогда видно будет, куда путь указать. Разных там «аще» да «какожде» не бойся. Помни, для кого пишешь. А оно иногда полезно, и для трогательности, и для затемнения.
Отец Варсис кивал головою.
— Да, понимаю, понимаю.
— А потом, своевременно, поедешь в Пчелиное. Ну, еще столкуемся, тогда скажу, что тебе в Пчелином делать, как себя держать.
— Понял.
Задумался, погладил бородку.
— Не знаю вот, ловко ли мне эдак все иеромонахом. Связа сильная. В Пчелином к попу надо будет явиться. А какой предлог, чего я туда? Чего, мол, не здешней церковью ставленный иерей по усадьбам таскается?
— Ладно, придумаем. Ни Боже мой в России рясу не снимать. Попроще одеться, это можно. А переодеванье не годится. Еще зацепимся на пустяках.
Отец Варсис опять кивнул головой. Налил новые стаканы.
— Эх, Роман Иванович, чокнемся в последний разок, да и за дело. Один листик хорошо у меня вышел, что для рабочих. Похвалите. Говорить так не умею, это уж вы пусть, а написать иной раз ловко выдастся.
— И говорить надо. Мне — не следует, нельзя.
— Вы скрываться должны, Роман Иванович, разве я не понимаю. Вас никто почти и знать в лицо не должен. Дух присутствует, ну, значит, есть где-то человек, а кто — неизвестно.
— Не пересаливай в таинственностях. Впрочем, и тебе раньше времени выставляться незачем. Кое-где твоя ряса козырь, а в другом месте она сейчас все дело перепортить может.
Отец Варсис сузил губки, блаженно сощурил маслянистые глаза. Хмель не баюкал, не туманил его, а только слегка, приятно острил.
— Я уж вам отдался, Роман Иванович, так уж на вас и кладу все надежды. Ничего, выплывем.
Чокнулись. Варсис продолжал:
— Теперь я не
Он вдруг наклонился над столом, ближе к собеседнику, и шепнул:
— Я вашу тайну знаю.
Сменцев приподнял брови, усмехнулся одним углом рта.
— Тайну? Какую тайну?
— Сказать?
— Скажи, сделай милость.
— Никто не знает, я один знаю. Вы, Роман Иванович, в Бога не веруете. Вот что.
Сказал неторопливо, тем же шепотом и откинулся на спинку стула.
Сменцев продолжал улыбаться и молчал.
— На Боге все строите, а сами не веруете, нет! — сказал опять Варсис.
Еще помолчали.
— А ты — веруешь? — спросил Роман Иванович, глядя на него прямо.
Монах торжественно встал, тонкий, черный, поднял правую руку, — взметнулся рукав рясы, как черное крыло. Произнес громко, с заражающим волнением:
— Верую! Верую в Господа моего, во вселенскую церковь верую! И в Россию, второе мое и любезнейшее отечество, верую, в силу и мощь народа ее, в правду, кровью омытую, — верую! верую!
Сменцев глядел на него с удовольствием, почти с восхищением. Такой человек ему и нужен: тонкий, неглупый, верный и притом увлекающийся, способный вдруг прийти в экстаз от собственных слов, зажечься внезапно. Это одна из форм мудрого обмана — вдохновенная искренность мгновенья.
— Ну, довольно. Сядь, успокойся, — произнес Роман Иванович ласково. — Что там? Поговорим лучше мирком.
Тот уже сел и немножко сник.
— Ежели так, вот что объясни мне, Варсисушка. Допустим на минутку, что ты прав, что я все на Боге строю, а сам в Бога не верую. Как же ты-то со мною в одних делах? Тебе бы проклясть меня, да прах отрясти…
— Нет, что ж?.. — забормотал Варсис. — Это особая статья. Вы — король-человек, Роман Иванович. Как вы хотите — так и будет. Куда ж я без вас?
— Отлично. Особая статья, так особая. Чего ж ты так торжественно о «тайне» объявлял? На что она тебе? Раскрывать ее кому-нибудь, что ли, будешь? Ведь не будешь. Да и кому? А вздумал бы, разве тебе поверят?
— Не поверят, — признался Варсис. — И, действительно, что мне об этом… Я не рассудил, Роман Иванович, так сказал, в дружеской беседе. Я о вас наедине часто думаю, про себя, для себя, гадаю; очень ведь вы любопытный человек.
— Благодарю. А теперь, — проговорил Сменцев другим тоном, строго, — будет. Ври, да не распускайся. Неси листки, просмотрим пока; я завтра утром уеду.
Отец Варсис встал, схватил со стола пустую бутылку и стаканы.
— Эх, свечи-то догорели совсем. Да ладно, там у меня в шкапике новые есть.
И он поспешно двинулся к двери в спальную.
— Варсисушка, — окликнул его Сменцев, опять ласково. — Погоди, еще тебя спрошу, последнее. Вот ты в Бога веруешь, в церковь веруешь, в Россию, в народ… Ну, а как… в царя? Тоже веруешь?
Варсис ухмыльнулся. По лицу его бегали трепетные светы догорающих свечей.
— Зачем это вы столь определительные вопросы задаете, Роман Иванович? Сами же говорили, — чем общее до поры до времени, тем дело спорее. Что нам о частностях. Они сами определятся, их трогать нечего.