Роман императрицы. Екатерина II
Шрифт:
Что касается волонтеров, то она едва терпела их в своих войсках и не выражала никакой признательности за их службу ни им, ни Франции. Она не доверяла им. Когда после взятия Очакова отличившийся при штурме граф Дамас хлопотал о том, чтобы быть назначенным флигель-адъютантом императрицы, она произвела его в полковники русской армии, но наотрез отказалась приблизить его к своей особе. Она не хотела иметь во внутренних комнатах «французского шпиона». Екатерина писала Гримму:
«Несмотря на то, что вы мне пишете, я глубоко убеждена, что там, где вы находитесь теперь (в Париже), охотнее вступили бы в союз, невзирая на неоднократно получаемые пощечины, с братом Ge или братом Gu и даже с чертом, но не со мной…»
Она была уверена, что, несмотря на недостаток в людях, die armen Leute (так она называла в то время обыкновенно французов) находят у себя солдат, чтобы помогать Фальстафу (шведскому королю), воевавшему с нею. Она делала все-таки новые попытки вступить с Францией в соглашение. Она даже Гримму дала что-то вроде дипломатической миссии:
«Это вполне верно, что если бы die armen Leute повысили тон с Голландией и не дали раздавить свою партию в этой республике, то бесконечно помогли бы мне этим. Мне хотелось бы, чтобы вы имели по этому поводу дружественный разговор с Сен-При и чтобы вы вместе с ним посмотрели, нет ли средства убедить двор,
И кто знает, может быть, этот совет Екатерины был действительно тем единственным средством, которое могло еще спасти гибнувшую французскую монархию?
«Значение этого двора совершенно уничтожается его бездействием. Меня никогда не обвиняли в большом пристрастии к нему, но мой интерес и интерес всей Европы требует, чтобы он занял опять место, которое ему подобает, и сделал бы это как можно скорее… Французы любят честь и славу: они сейчас же двинутся все, как только им покажут, чего требуют честь и слава их родины; всякий француз не может не признать, что их (чести и славы) нет в этом состоянии политического несуществования, в котором рождаются, развиваются, растут и накопляются с каждым днем внутренние смуты. Пусть их усилия распространятся за пределы королевства, и они (смуты) перестанут грызть и подтачивать Францию, как черви корпус корабля…»
Но советов этих во Франции не слушали, или они пришли, может быть, слишком поздно: черви уже заканчивали свою разрушительную работу. До 1792 года, впрочем, сношения между обеими странами не разрывались. После отъезда графа Сегюра представителем Франции в Петербурге был назначен Женэ; это был родной брат г-жи Кампан. Выступление его в литературе было плачевно, и в дипломатии ему тоже не удалось блеснуть. Он только что напечатал две неизданные оды Горация, которые были признаны апокрифическими. Но на новом поприще его ждали еще худшие злоключения. Правда, положение французских дипломатов было в то время вообще очень трудным. Представитель России в Париже Симолин остался на своем посту и сохранил права полномочного министра. В мае 1790 года вице-канцлер Остерман убеждал его вступить в сношения с влиятельными членами Национального Собрания. Симолин ответил, что это можно сделать при помощи денег, — на что Остерман согласился и просил только указать необходимую сумму. Дело шло все о том, чтобы «побудить Францию вооружиться, чтобы внушить страх Англии». В этом рассчитывали особенно на Мирабо. Симолин писал:
«Мирабо прекрасно вник во все, что ему было внушено, и дал понять, что национальное собрание не отнесется равнодушно к посылке английской эскадры в Балтийское море; по его мнению, тогда следовало бы вооружить все эскадры во французских портах. Старания этого депутата, который является душой дипломатического комитета, и мнение которого очень веско, могли бы оказать нам еще более действительную помощь, если бы мы имели возможность поощрить его способами, введенными в самое широкое употребление Англией и прусским евреем Ефраимом по отношению к членам якобинского клуба. Известно, что этот последний истратил со времени своего приезда в Париж 1.200.000 ливров… Не так легко определить сумму, израсходованную английским послом. Но что достоверно, это то, что деньгами можно добиться всего от патриотизма депутатов, управляющих Францией, что Мирабо не недоступен этой приманке, и что его приближенный [son entour (sic)], умнейший из людей и преданный мне, отдался бы всецело нашему двору, если бы я мог подать ему надежду что услуги его будут вознаграждены».
На полях этой депеши Екатерина написала: «Великолепно, если он не умер». В Петербурге уже знали, что жизнь великого трибуна в опасности. 4 апреля 1791 года, когда эти печальные ожидания оправдались, Симолин писал Остерману: «Этому человеку следовало бы умереть на два Г9да раньше или позже». Два года назад русский дипломат не знал еще хода к всемогущему депутату, к которому, как оказалось, было так удобно забегать с заднего крыльца. Симолин называл его тогда не иначе, как «современным Катилиной». Между тем Остерман настаивал на том, чтобы русский посол нашел в среде собрания другого такого же влиятельного и доступного члена, которым мог бы заменить Мирабо. Только сделать это было не так просто. Положение Симолина становилось все труднее: он должен был сохранять добрые отношения и с национальным собранием и с королевским двором. В июне 1791 года ему пришлось, как известно, публично осудить поведение русской дамы, г-жи Корф, принявшей участие в заговоре, составленном шведским дворянином графом Ферзеном, чтобы дать возможность бежать королю. На следующий год Симолин увидел, что ему больше уже нечего делать в Париже. Он знал, что Екатерина со дня на день собирается отпустить из Петербурга Женэ. Он тоже представил свои отзывные грамоты, но прежде, чем уехать, решил переговорить конфиденциально с королем и королевой. Свидание произошло в полной тайне. Королева приняла его у себя в спальне, как частное лицо. Он был «во фраке и в плаще». Мария-Антуанетта сама заперла за ним дверь на задвижку, а потом в течение целого часа говорила ему о своих несчастиях и о своей благодарности русской императрице. Тут вошел король и принял участие в разговоре. Он подтвердил, что вся его надежда на Екатерину, «которая была всегда счастлива во всех своих начинаниях». После этого он ушел, но Мария-Антуанетта задержала Симолина еще на два часа, все говоря о чувствах, которые она и король имели к императрице, и жалуясь на «непостоянство своего брата». В конце концов она дала ему письмо к Екатерине и к австрийскому императору. Симолин обещал заехать в Вену, чтобы рассказать там о положении Франции и их величеств. По странной игре случая он превращался таким образом в посланника французской монархии при антиреволюционной коалиции.
Жизнь же Женэ в Петербурге была непрерывным мучением. Екатерина отказывалась принимать его, министры едва с ним говорили. Привилегии и почет, связанные с его положением, перешли к толпе французских придворных, имевших более или менее официальное назначение при дворе Екатерины: среди них барон Бретейль, принц Нассау, маркиз Бомбелль, Калонн, граф Эстергази были предствителями кто — графа д'Артуа, кто — графа Прованского, кто — самого Людовика XVI. Эту последнюю роль играл граф Сен-При, которого между тем представил ко двору поверенный в делах конституционного правительства Франции, т.е. Женэ. Другие прибегли к покровительству австрийского посланника. В сентябре 1791 года Женэ запретили являться ко двору, а в июле 1792 года вовсе изгнали из России. Екатерина не имела, впрочем, никаких иллюзий относительно тех дипломатов, что заменили его. В январе 1792 г., когда маркиз Бомбелль подал Остерману записку о «причинах несогласия между королем и принцами», она написала на полях его доклада: «Во всем этом я вижу только ненависть Бретейля к Калонну. Следовало бы прогонять вон таких советников, как барон Бретейль и Калонн, — также и потому, что он буквально ветреник». Калонн держал себя с таким высокомерием, что, если бы его положение и не было так двусмысленно, то и тогда оно могло бы показаться дерзким. Получая приглашения к обеду к министрам и даже к императрице, он позволял себе приезжать на час позже назначенного времени. В Царском Селе Екатерина принимала его запросто, и потому он и в Петербурге вздумал входить в личные покои ее величества без разрешения, тогда как вход в них был воспрещен строжайшим этикетом. Кавалергарды грубо вытолкали его оттуда. Кастера рассказывает, что все называли его обыкновенно «вором». А епископ Аррасский, сопровождавший в Петербург вместе с Дамасом, Эскаром и швейцарским полковником Роллем графа д'Артуа, получил прозвище «meneur». Сам граф д'Артуа играл довольно жалкую роль. Эстергази выставлял напоказ свою бедность и одевал маленького сына, которого Екатерина часто призывала к себе, в заплатанное платье, выпрашивая этим нищенским приемом пособия, хотя ему в них и не отказывали. Бомбелль, напротив, старался поразить всех своей роскошью и несуществующим богатством. Соперничество этих двух лжепослов забавляло весь двор. Только Сен-При, бывший прежде блестящим представителем Франции в Константинополе, сумел не казаться смешным. Екатерина вскоре дала ему тайную миссию в Стокгольм.
Но зато она искренне потешалась глупостью и чванливостью его коллег. Она заставляла маленького Эстергази петь революционные куплеты «Са ira» и «Карманьолу», вознаграждая по-царски его отца за доставляемое ей удовольствие. Эстергази, кроме денежных пособий, получил дом в Петербурге и земли в Волыни и Подолии. Принцам были тоже выданы значительные субсидии. В июле 1791 года, благодаря императрицу за обещанное им содействие, они обратились к ней с льстивыми словами: «Нет ни одного вида славы, к которому бы не стремилось Ваше Величество. Вы разделяете с Петром Великим честь создания вашей громадной империи, потому что если он первый вывел ее из хаоса, то Ваше Величество, похитив с неба луч солнца, как Прометей, дали ей жизнь». Лесть Екатерина любила и охотно заплатила за нее: в следующий же месяц она выдала принцам 2 миллиона ливров. Но они единодушно нашли, что этого мало: им необходим был миллион рублей. «Тогда, — говорили они, — перейдя Рейн с десятью тысячами человек, мы будем вскоре иметь их уже 100.000; гений Екатерины поведет нас за собой». Но им хотелось, чтобы у этою гения были хорошо золоченые крылья. В Людовике XVI было больше достоинства, чем в братьях: при аресте короля Екатерина передала ему 100.000 ливров, которые имела во Франции, и предложила еще увеличить эту сумму по первому слову царственного пленника. Но Людовик отказался. Принцам же стоило большого труда заставить императрицу вынуть требуемый миллион из своих сундуков. После долгих упрашиваний она послала наконец половину этой суммы через Бомбелля, но к деньгам присоединила наставление, которое могло показаться очень оскорбительным: «Как отказать вам в поддержке, когда вы говорите, что, благодаря этой помощи, освободите вашу родину от жестоких притеснителей? Но зато это условие, исполнения которого вся Европа ждет от вас». Она не желала, чтоб ее деньги пропадали даром. И в то же время она не колеблясь согласилась признать в сентябре 1793 года графа Прованского регентом королевства, а после смерти маленького дофина наследником престола: «Я считаю постыдным не признавать Людовика XVIII, раз этот Людовик XVII умер», — писала она Гримму. Она всеми силами старалась убедить короля и его сторонников восстановить немедленно монархическое правление во Франции. Это казалось ей, впрочем, делом нетрудным:
«Я утверждаю, — говорила она: — что стоит завладеть только двумя или тремя ничтожными крепостями во Франции, и все остальные падут сами собой… Я уверена, как дважды два четыре, что две крепости, взятые открытой силой кем угодно, заставят всех этих баранов прыгать через палку, которую им подставят, с какой стороны захотят… Двадцати тысяч казаков было бы слишком много, чтобы расчистить дорогу от Страсбурга в Париж: двух тысяч казаков и шести тысяч кроатов будет довольно».
Неудача, постигшая экспедицию герцога Брауншвейгского, отступление при Вальми, расстройство (la «cacade», как Екатерина выражалась по-французски), вызванное им среди войск коалиции, наконец удивительный успех революционных армий, — все это не смущало ее. Она по-прежнему с огнем и страстью проповедывала энергическую борьбу с «якобинской чернью». Но — также по-прежнему — участвовала в этой борьбе лишь словами и деньгами: ее же две тысячи казаков все что-то медлили занимать парижскую дорогу. И в последнюю минуту, подписывая уже составленный для них маршрут похода, Екатерина неожиданно отправила их в другое место: она послала их в Польшу. В сущности, как мы уже говорили, одна Польша и занимала ее во всей этой истории. Екатерина только ее и имела в виду, и то, что происходило на берегах Сены, служило для нее лишь удобным случаем, чтобы развязать себе руки на берегах Вислы. Но не она одна смотрела в эту сторону: ее товарищи по борьбе с революцией, прусский король и австрийский император, тоже обратили туда свои взоры, сперва с тревогой, а потом с твердой решимостью не давать Екатерине работать там одной во имя своих личных интересов в то время, как они должны сражаться во Франции за интересы французской и других европейских монархий. Таким образом хищное соперничество участников раздела 1772 года парализовало действия коалиции 1793 года. Польша расплатилась за Францию, и гибель вековой республики утвердила торжество республики юной, только что рожденной Революцией.
И лишь в 1796 году, когда второй и третий разделы Польши были закончены, Екатерина решила наконец послать во Францию своего победоносного генерала, восстановившего в Варшаве порядок на грудах трупов: Суворов должен был помериться силами с революционной гидрой. Не во главе двух тысяч казаков, конечно: эти самонадеянные фразы Екатерина могла произносить, пока не принимала лично участия в борьбе. Теперь же шестидесятитысячная армия сопровождала победителя Польши. Екатерина хотела, чтобы сам Людовик XVIII присоединился к ее войску, «вместо того, чтобы притворяться мертвым в каком-нибудь немецком городе». Разве подобное поведение подобало королю Франции? «Дай Бог, чтобы это не было с его стороны просто трусость!.. С ней — далеко не уйдешь», — писала Екатерина. Выступив против революции, она уже не останавливалась ни перед какими соображениями или препятствиями. «Прусский король вооружается, что вы думаете об этом? — говорила она в письме к Гримму. — И против кого? Против меня. Чтобы доставить удовольствие кому? — цареубийцам, своим друзьям. Но если этими Вооружениями думают заставить меня остановить мои войска под командой фельдмаршала Суворова, то очень ошибаются. Я проповедую и буду проповедовать, что все монархи должны действовать сообща против разрушителей престолов и общества, несмотря на всех приверженцев презренной противоположной теории, — и мы еще увидим, кто одержит верх».