Роман императрицы. Екатерина II
Шрифт:
Почему это произошло, объяснить не трудно. У Екатерины был ум, специально и исключительно одаренный для политики и для управления людьми. Принцесса ничтожного немецкого двора, она четырнадцати лет приехала в Россию с твердым намерением стать когда-нибудь всесильной владычицей этой необъятной страны и стала добросовестно готовиться к этой роли, не имевшей ничего общего — судя по тем примерам, которые она имела перед глазами, — с ролью литературного мецената. Поэтому все ее идеи, как и все ее вкусы, были всецело подчинены этому представлению о будущей власти и тем правам и обязанностям, которые с этой властью соединены. Она оценила в Вольтере, когда его слава и сочинения дошли до нее, не очарование его стиля, — была ли она даже способна понимать, что такое стиль? — но то подтверждение, которое она находила в его прозе, прекрасной или некрасивой, как и в его стихах, звучных или проникнутых чувством, или сухих и немузыкальных, безразлично, — своей политической программе, уже смутно слагавшейся у нее в уме. Гармония и даже область чувства, — вне несложных отношений семьи и любовных увлечений, — были для нее чужды. Было, правда, время в начале ее царствования, когда под влиянием прочитанных ею книг, но главным образом под влиянием ее друга нескольких лет, княгини Дашковой, она хотела принять участие в литературном и научном движении, глухо зарождавшемся вокруг нее. Она даже отдалась ему с обычной ей страстью и стала писательницей и публицистом. Но мы знаем горестное банкротство ее либеральных идей. Та же участь постигла и ее артистические вкусы. Влечение ее к изящным искусствам погибло тогда, как и все ее прежние идеалы: даже былое
Но вернемся пока к ее вкусам. Если выделить Вольтера, то французская литература, долгое время единственная, с которой она была хорошо знакома, далеко не привлекала ее в общем. Она относилась к ней очень разборчиво, предпочитая другим творения Лесажа, Мольера и великого Корнеля. Прежде, чем узнать и полюбить Вольтера, она находила удовольствие в чтении Рабле и даже Скаррона. Но они вскоре опротивели ей, и впоследствии она даже как будто стыдилась того, что познакомилась с ними. Что касается Расина, то она совершенно не понимала его. Он был для нее слишком литературен. Его творчество — искусство для искусства, а это было понятие, непостижимое для Екатерины. Когда она, в свою очередь, стала писать комедии и драмы, то вовсе не думала об их художественной красоте: она занималась в них критикой, сатирой и, конечно, политикой, но только не литературой: она нападала на предрассудки, на пороки, которые замечала в нравах своих подданных, на идеи, даже на людей, не пришедшихся ей по вкусу, на мартинистов, и, при случае, как мы это видели, и на шведского короля. Ее литературные произведения служили или целям полицейским, или ее военному могуществу. Риторики у нее не существовало; она заменяла ее логикой и своим авторитетом самодержицы, управляющей сорока миллионами людей. Впрочем, среди трагедий Расина была одна, которая ей нравилась, в виде исключения: это «Митридат». Почему — легко догадаться.
Но боевым инстинктам Екатерины и ее склонности к морализированию приходилось постоянно сталкиваться со средой, в которой она жила. В этом отношении очень характерен ее случай с Седеном. Седен понравился ей безыскусственной веселостью и легкой игривостью своих куплетов, особенно выигрывавших под музыку Филидора. У этого ученика Монтескье и Вольтера была большая склонность к оперетке. В 1779 году Екатерина решила использовать для своих целей талант плодовитого и остроумного драматурга. Она предложила ему сочинить для театра Эрмитажа комедию вроде ее собственных сатирических произведений. Гримм и Дидро уговорили Седена согласиться. Он прислал Екатерине комедию «Бесполезное испытание». — «Скажите ему, — написала Екатерина сейчас же Гримму: — что если он напишет, вместо одной, двух или трех, сто пьес, то я все их прочту с жадностью. Вы знаете, что после патриарха я никого так не люблю, как Седена». Но Бецкий, читавший его пьесу императрице вслух, отнесся к автору гораздо сдержаннее. Он дал понять Екатерине, что «эта комедия, представленная при дворе, произвела бы тягостное впечатление на присутствующих, и что главное лицо играет в ней неблаговидную роль». Екатерина стала было возражать на эти робкие заявления; она хотела поставить пьесу на сцене, «хотя бы для того, чтобы показать, что она ей больше нравится, чем „Раймонд“. Но Бецкий не сдавался: он находил это второе „испытание“ не только бесполезным, но опасным, и в конце концов Екатерина согласилась с ним. Она велела сказать Седену, что находит его комедию „хорошей, очень хорошей“, заплатила ему за труды 12.000 ливров, но объяснила, что не может разрешить к представлению этот chef d'oeuvre „из осторожности“. „Бесполезное испытание“ не удостоилось даже чести быть напечатанным. Мы не знаем, сохранилось ли оно в рукописном виде.
А несколько лет спустя, когда на сцене появился новый полемист, уже другого несравненно более крупного калибра, нежели Седен, и общество, сначала удивленное и растерявшееся, встретило громом рукоплесканий его комедию, в первые минуты вызвавшую чуть было не скандал, Екатерина сама стала на сторону тех, кто находил это произведение оскорбительным, грубым и опасным.
«Что касается комедии, то, если я буду писать их, — говорила она в своем письме к Гримму, — „Женитьба Фигаро“ не будет служить мне образцом, потому что, после чтения Jonathan Wilde Ie Grand, я никогда не чувствовала себя в такой дурной компании, как на этой знаменитой свадьбе. Вероятно, для того, чтобы подражать комедиям древних, они вернули театр к подобным вкусам, которые можно было считать очистившимися с тех пор. Выражения Мольера бывали вольны и происходили от столь же естественной, как и пылкой, веселости, но его мысль никогда не была порочной, тогда как в этой распространенной пьесе все двусмысленности совершенно негодны, и это продолжается три часа с половиной. Кроме того, это ряд интриг, где все придумано, и нет ни искры естественности, при чтении ни разу не улыбнулась».
Но действительно ли дурной тон и скабрезность так коробили Екатерину в произведении Бомарше? Можно подумать, что она говорила это не совсем искренно, судя по ее собственному рассказу о том неловком положении, в которое она раз попала, благодаря своим литературным оценкам. В течение 1778 года ей чрезвычайно понравилась комедия Вейдмана, неизвестного немецкого автора, под заглавием «Die Schоme Wienerin» (Прекрасная Венка). «Три дня подряд, — писала Екатерина Гримму, — я советовала всем пойти ее посмотреть. В конце концов, обедая за круглым столом и не зная, о чем говорить, я сказала Борману, моему дворецкому: — Как вам нравится „Die Schone Wienerin?“ Видели ли вы ее? — Да, aber Gott weiss, das ist zu grob (да, но, Боже мой, да чего это грубо). — Я хотела бы, чтобы у моего дворецкого был такой же тонкий вкус для кушаний, как и для театральных представлений», — прибавила задетая за живое императрица.
С другой стороны, «Женитьба Фигаро» как раз опровергала обычные упреки Екатерины французскому театру того времени в том, что он, за исключением комедий Седена, нагонял на нее сон, «потому что он холоден, как лед, и манерен до погибели. Нет в нем ни нерва, ни соли». Но если она не любила спать в театре, то не любила там и плакать. По ее приказанию, на сцене Эрмитажа изменили развязку «Танкреда», так как Екатерина находила ее слишком мрачной: она не любила «бойни». Танкред в новой редакции до падения занавеса оставался жив и здоров и даже женился на Аменаиде. Но ведь и в этом отношении Бомарше должен был бы, по-видимому, удовлетворить ее? Поэтому мы думаем, что не отсутствие «нерва» и «соли», а, напротив, слишком острый и едкий язычок Фигаро оскорблял ее. Она начинала понимать, как опасны некоторые опыты, и как полезна порой осторожность. Вскоре над всей французской литературой ею был произнесен строгий приговор, почти равносильный проклятию. В 1787 году, беседуя с принцем де-Линь, она, положим, по-прежнему хвалилась тем, что считает себя «une Gauloise du Nord», но уже прибавляла при этом: «Я знаю только старый французский язык и ничего не понимаю в новом. Я хотела поучиться у ваших ученых господ и сделала опыт: я выписала нескольких сюда; писала другим; но они наскучили мне и не поняли меня, за исключением моего доброго друга Вольтера». Она признавала теперь только Вольтера, который «произвел ее на свет», как она говорила, и «многому научил ее, забавляя», и еще Корнеля, «всегда возвышавшего ей душу». Об остальных, по ее мнению, не стоило и упоминать. К этому же времени относится первое знакомство Екатерины с немецкой литературой, которая, несмотря на происхождение бывшей ученицы Herr Вагнера, была для нее чем-то чуждым и варварским, — да, варварским, как ни странно такое определение по отношению к духовной родине Лессинга, Шиллера и Гёте. в особенности, если сравнивать ее с новой родиной ех-принцессы Цербстской. Но ех-принцесса Цербстская не знала и так и не узнала до своей смерти ни Лессинга, ни Шиллера, ни Гёте. Эти великие современники ее славы остались для нее неведомыми, хотя она и познакомилась с литературным движением, во главе которого они стояли: по-видимому, она не подозревала о самом их существовании. Это произошло потому, что она и тут интересовалась в сущности не литературой: выражаясь французской поговоркой, она искала только «воду для своей мельницы», в которой перемалывала по-своему и идеи и людей, когда то нужно было для ее честолюбия. Но, благодаря этому, ей удавалось делать в немецкой литературе интересные открытия. В 1781 году она напала на героикомическую поэму Морица Тюммеля «Wilhelmine», вышедшую в 1764 году и переведенную на несколько языков; вся Европа читала ее с любопытством. Это памфлет. В то же время Екатерина читала и роман Николаи, которому подражал Тристан Шанди, «Leben und Meinungen des Magisters Sebaldus Nothanker». Это сатира. Если я найду много немецких книг в таком роде, — писала она по поводу этого романа, — то брошу французские (les plantanes francais du temps present, выражалась она образно по-французски) и составлю себе немецкую библиотеку, не в укор будь сказано его величеству прусскому королю и унижению, в котором он держит немецкую литературу». Она признавала, впрочем, что это Вольтер научил немцев писать. Но Николаи стал с тех пор ее любимым автором. Энциклопедию заменила «Allgemeine deutsche Bibliothek». «Ей-ей, если это не сокровище гения, разума и иронии и всего, что увеселяет ум и рассудок, то я ничего не понимаю, — говорила Екатерина. — Эта германская литература оставляет всех далеко позади себя и идет вперед гигантскими шагами». Немецкие фразы, которыми она и прежде пересыпала свою переписку с Гриммом, теперь встречались в ее письмах все чаще. В июле 1782 года она советовала ему прочесть сатирический роман — опять сатиру! — Виланда («Geschichte der Abderiten»). Кажется, этот роман был единственным произведением знаменитого поэта, на которое она обратила внимание. Да и то она заметила его не сразу, потому что книга Виланда появилась в 1773 г. «Die armen Leute», — говорила она по-немецки (мы знаем, кого она так называла), — не могут указать у себя ни на одну книгу, которая бы равнялась этой, с тех пор, как мой учитель умер».
Вот каковы были ее познания и суждения в области литературы. Она читала, впрочем, очень много, но никогда не заботилась о том, чтобы подчинить свое чтение известному порядку или системе. Выбор книг, был у нее обыкновенно чисто случаен. Она читала Корнеля и Шекспира, Мольера и Гиббона, Сервантеса и Дидро, аббата Галиани и Неккера, Монтескье и Палласа, Лагарпа после Пиндара и английские сказки Локмана после Плутарха. Но неужели все ее воззрения на литературу так и не имели никакой цены? Нет, этого нельзя сказать. В них было одно большое достоинство, которое, как мы уже говорили, составляло сущность ума Екатерины: свойственный ей здравый смысл. И этот здравый смысл порою делал чудеса. В 1779 году, после смерти Вольтера, она настаивала на том, чтобы творения «ее учителя» были изданы в хронологическом порядке, по мере того, как они выходили из его головы». По этому поводу у нее разыгралась острая ссора с Гриммом. Екатерина допускала даже необходимость расчленять отдельные произведения, если только они были написаны не сразу, а частями, «чтобы все появлялось из-под печатного станка, как из-под его пера. Иначе никто ничего не поймет». Таким образом она чуть ли не на целый век опередила свою эпоху, так как этот взгляд на издание полных собраний сочинений стал преобладать в области литературной критики лишь за последние годы.
Но заниматься критикой было не ее делом: она прежде всего должна была управлять Россией, а России того времени нечего было и думать о том, чтобы вести за собой Европу по пути умственного и художественного прогресса; Россия могла только идти вслед за Западом, и то на громадном расстоянии, стараясь по возможности догнать его, однако, не подражая ему рабски, хотя и вдохновляясь созданными им образцами, развивать свой национальный литературный гений. Что же сделала Екатерина, чтобы облегчить эту задачу, как то приказывал ей ее долг, и как она мечтала о том в те светлые дни, когда приняла титул «Северной Семирамиды», и когда Вольтер говорил, что солнце, освещающее мир идей, перешло с Запада на Север? Мы думаем, что для монарха — лучший способ покровительствовать литературе — это дать ей произрастать в мире и не вмешиваться в .ее дела. Но Екатерина думала иначе. В этой области, как и во всех остальных, она стремилась проявить свою личную инициативу и неограниченную власть. Напрасно она говорила, что у нее республиканская душа; свободная республика печати превратилась у нее в монархию, управляемую ее деспотической волей. Но создала ли она хоть одну литературную силу или славу, содействовала ли успеху какой-нибудь книги, которая могла бы идти в уровень с творениями писателей, так справедливо украсивших царствование Елизаветы? Нет. Рядом с Ломоносовым и Сумароковым, прославившимися еще в предыдущее царствование, ей некого было поставить. Екатерина только приняла это литературное наследство прошлого и сейчас же заставила его служить своим личным интересам, не имевшим ничего общего с целями искусства и литературы. Ломоносов, уже сильно постаревший, был для нее вывеской, а Сумароков — его подражания французскому театру она зло высмеивала — объектом для нападок. Пожалуй, у Державина был дар великого поэта, но она этого не подозревала и так обращалась с ним, что он сам перестал это подозревать. «Фелица», поэма, доставившая ему литературную известность, не что иное, как написанный по заказу памфлет, наполовину панегирический, наполовину сатирический. Панегирик относился, разумеется, к императрице; сатира — к некоторым из придворных, самолюбие которых Екатерина находила нужным пощекотать и которым она немедленно разослала экземпляры поэмы, подчеркнув в ней относящиеся до них места. К концу ее царствования Державин был уже просто шутом в передних фаворита Платона Зубова. Серьезными соперниками Ломоносова, боровшимися с иностранным влиянием, которому подчинялся и Сумароков, и Херасков, автор «Россиады», и Богданович, воспроизведший в своей «Душеньке» надоевшие всем до приторности эпизоды любви Психеи, можно назвать Княжнина, Фонвизина, Лукина, давших народному театру несколько интересных пьес. Княжнин написал «Хвастуна», комедию, оставшуюся классической в русской литературе; в «Вадиме Новгородском» он сделал первый опыт исторической драмы, взяв ее сюжет всецело из первоисточников народных преданий. Фонвизин, этот российский Мольер, осмеял в «Бригадире» образование московских Триссотенов, почерпнутое из чтения французских романов; в «Недоросле» — воспитателей аристократической молодежи, которых за большие деньги выписывали из-за границы. Но этот национальный театр оставался для Екатерины чуждым. Она никогда его не посещала и только за последние годы, — по случайной ли прихоти, или из политических видов, — заинтересовалась постановкой русских исторических хроник.
В общем же она так мало покровительствовала литературе, и национальной и всякой другой, что сотрудники «Собеседника», периодического издания, основанного княгиней Дашковой, не решались подписывать своих статей, хотя сама императрица работала вместе с ними в этом журнале. И они были правы, потому что помнили судьбу князя Белосельского, написавшего изящное «Послание французам» и получившего от Вольтера лестный ответ, что лавры, «брошенные князем соотечественникам Фернейского философа, возвращаются к автору»: он призван Екатериной в Петербург и разжалован, — Белосельский служил посланником в Турине, — за то только, что был умен, что доказывал в своих депешах, и писал красивые стихи. Княжнин тоже испытал на себе, что значит писать русские исторические драмы. Его «Вадим Новгородский» был конфискован по приказанию императрицы и чуть было не сожжен рукою палача.
Академия, основанная в 1783 году по образцу французской и по внушению княгини Дашковой, — единственный памятник, которым русская литература обязана государыне, давшей России так много во всех других отношениях. Этой академии было поручено выработать правила правописания, грамматики и просодии русского языка и поощрять изучение истории. Работа ее началась, разумеется, с составления словаря, и в этом труде сама Екатерина приняла участие.
II. Отношение Екатерины к искусству. — Недостаток знания и дарования. — Что она понимает в музыке? — Камерная музыка с девятью собаками вместо солистов. — Опера ее величества. — Паизиелло. — Екатерина как коллекционер. — Она не «любительница», она «жадна до ненасытности (glouton)». — Покупки и заказы. — Музей Эрмитажа. — Посторонние влияния. — Любовь к резным камеям прекращается со смертью Ланского. — Мамонов тоже любит камеи. — Платон Зубов любит только деньги. — Страсть к строительству. — Почему Екатерина ставила так низко французских архитекторов? — Она была совершенно лишена чувства прекрасного. — Екатерина и Фальконэ. — Екатерина и русские художники. — Смерть Лосенко. — Все только для показа.