Роман с героем конгруэнтно роман с собой
Шрифт:
Иногда, в самый жуткий момент, окно под одеялом вдруг дребезжало и цвинькало, извне и отовсюду раздавался дикий гогот, вскрики и дребезги, если палкой лупили, например, по консервной банке. Это не ленились добежать до хутора совхозные мальчишки, чтоб показать нам, что они помнят, где мы сидим, и имеют к этому свое — прежнее, нам известное — отношение. И, не различая слов, понятно было, что там кричат, нам с Аликом кричали всегда одно и то же: «Жених и невеста!» Алик в темноте осторожно вынимал от меня свою руку, замолкал, добродушно прислушиваясь, потом говорил беззлобно, он вообще не сердился никогда: «Додражжат, так и пожженимся, налипли, как вар к сандалю…» Он говорил всегда пленительно неправильно, ни одного слова не умел не исковеркать, больше я такой речи ни у кого потом не встречала, даже в слове из одного-единственного слога ближайший мой друг Алик Кичаев умудрялся сделать неправильное ударение, но зато чужих и заемных слов он никогда не употреблял.
С хутора Алик провожал меня через черный
Мама на этот счет предпочитала эвфемизмы, лет так до двадцати я поэтому считала, что дети заводятся от поцелуев и в моих отношениях с людьми была колоссальная и заразительная сила неведения. Потому — в частности, — думается теперь, я никогда не улавливаю смысла анекдотов определенного типа, хоть сколько мне такой анекдот повтори и хоть по слогам. Видимо, из-за полного лада в нашем доме у меня в развитии, где-то там в переходном из чего-то в чего-то возрасте, начисто был пропущен тот единственный момент, когда небогатая, но волнующая прелесть понимания такого сорта могла бы структурно войти в организм. Но она тогда так и не вошла.
Мать Алика шила, она шила прекрасно, обшивала совхозных дам и всегда была нарасхват, дамы перед ней даже заискивали. Но за глаза те же дамы говорили о ней, как-то понимающе посмеиваясь между собой и словно бы — с «фигурой умалчивания», что невозможно было не заметить. Отца у Алика не было, он не погиб на войне, как у других, он не умер, как умер, например, в местной больнице от аппендицита отец Игоря Ильменева, о нем просто никогда не упоминалось. Отца не было. А мать Алика мне очень нравилась. Она была стриженая, как девчонка, с блестящими пушистыми волосами, тоненькая, молодая, быстрая, весело стучала на своей швейной машинке «Зингер», отрываясь от шитья, бурно обнимала нас с Аликом, причем — одинаково бурно его и меня, у нас дома так открыто не умели обниматься, мне, видимо, при всей любви не хватало открытой ласки, думаю — по наследству — ее всю жизнь не хватает и моей Машке. Она так смешно и доверчиво спрашивала меня: «Тебе правда нравится мой сын-двоечник?» Я говорила, что — да. Она радовалась: «Такой обалдуй, весь — в меня». И звонко целовала Алика.
Алик Кичаев был единственным круглым двоечником, с которым я за свою жизнь дружила, он был даже второгодник. Собственно, я до сих пор не понимаю, как его вообще переводили в следующий класс, читать он, по-моему, не умел, при письме в каждом слове делал столько ошибок, сколько в слове — букв, сам процесс выведения букв на бумаге был для него мучителен, и некоторые буквы получались не в ту сторону, задачки — решал мгновенно, но никогда не мог объяснить — как и был совершенно неспособен придумывать там, в середке, какие-то вопросы, чтобы потом уж решать. Когда Алика вызывали в классе к доске, я готова была от стыда провалиться сквозь пол, и наша добрая учительница Анна Семеновна даже иногда на это время посылала меня в учительскую будто за мелом…
Года четыре назад раздался обычный телефонный звонок. «Если можно, позовите, пожалуйста, Горелову, Раису, простите, я не знаю отчества…» — «И знать не надо, — не больно-то вежливо ответила я. — Отчество — Александровна, но я и так откликаюсь. В чем дело?» — «Даже не знаю, с чего начать…» Голос был абсолютно незнакомый, но ничего тревожного от него вроде не исходило, хорошего наполнения, светло-коричневый. «Вы меня, конечно, не помните, Раиса Александровна. Мы когда-то вместе учились, недолго и не в Ленинграде, моя фамилия Кичаев…» — «Алик, ты где?» — заорала я. С тех пор, как мы уехали из совхоза, что произошло миллионы лет назад и в самом начале четвертого класса, я никогда, ни от кого и ничего не слыхала об Алике Кичаеве. «Я? Я, Раечка, на Московском вокзале, в будке», — повеселев, доложил незнакомый голос, и на «Раечке» что-то словно взблеснуло мне из глубины миллионов лет. «А как ты меня нашел? Ты в командировку?» — «Нет, я к тебе…» — «Навсегда?!» — обрадовалась я. «А ты бы хотела, чтоб — навсегда?» — «А то нет, — заорала я, незнакомый голос стал уже темно-темно-коричневый и от него исходило стойкое тепло. — Дай только, я на тебя посмотрю, какой ты есть». — «Я для этого, собственно, и приехал в Ленинград, только не знаю, Раечка, как от вокзала добраться…» Он — даже в шутку — не бросил мне в ответ, что и ему не мешает сперва взглянуть, что из меня сотворило время и какая я есть. Похоже, это действительно был Алик Кичаев и больше никто.
Он был седой, седина ему шла, седина была не обрюзглая, а молодая, будто ему так нравится и он ее выбрал изо всех других цветов. Я была крашеная, но — не от руки, как когда-то бывало, а опытным мастером, асом этого дела, и в естественный тон, когда Машка выросла, я вдруг стала обращать на это внимание, вдруг для меня это оказалось — серьезный стимул, чтоб молодо выглядеть и чтоб Машке было непротивно идти со мной рядом по улице и хоть куда, мне нравится, если Машка оглядывает меня, как ушлый цыган — лошадь, и довольно цокает языком, я даже заметила, что когда она особенно одобрительно цокает, то мне в такие дни просто везет, смешно упускать возможность легкой удачи, поленившись сходить в парикмахерскую и принять утром холодный душ, мне удачи за просто так сроду на голову не сыпались, я не из везучих. Так что я — не ленюсь. Алик был моложавый, спортивный, занимается греблей, я тоже — спортивная, много езжу и лезу, куда меня не просят.
Машка, маленькая, быстро научилась сама читать, чтоб первой, первей меня, узнавать про всякие события в мире и прятать от меня те газеты, где про эти события сообщается. Я вхожу домой вечером, а Машка бежит навстречу, кричит: «Мам, тебе на Памир ехать не надо, там совсем маленькое землетрясение, никто даже не погиб!» Или говорит: «Ты в Чили случайно не собираешься?» — «Случайно — нет», — смеюсь я. «Правда? — не верит Машка. — Там совершенно нечего делать, самую чуточку один вулканчик извергся, маленький, вот такусенький, даже лавы нету». Машка тогда верила в мое всемогущество и считала, что мать может улететь-уехать-ускакать куда угодно и в любой миг. Большая радость — однако — такая мать, в которой ребенок не чувствует никакой надежности. Я перед Машкой виновата, всю жизнь приходилось выбирать между Машкой и работой. И всегда — в пользу работы, так уж получалось…
Мы с Аликом Кичаевым, молодые, красивые, сильно пожившие и ни на йоту не изменившиеся с третьего класса, сидели целую ночь друг против друга у меня на кухне и не могли друг на друга насмотреться. «Я несколько раз пробовал через центральный адресный стол искать, но никак не мог вспомнить, как твоего папу звали, „Николай“ — мне казалось, „Петр“ — почему-то. Дурак, сам же — Александр». — «Ты? Я была уверена, что ты какой-нибудь — Олег. А как ты бланк бы заполнил? Ты что же? — научился писать?» — «Ага. Я даже техникум с отличием кончил. Не веришь?» — «Нет, конечно. А читать?» — «И читать, Раечка, и читать. Я у нас в Протвино возглавляю Клуб книголюбов, честное слово». — «А ты в Протвино? Ты, может, физик?» У меня в Протвино есть приятель, физик, один из немногих, кто без видимого омерзения выслушивает мой антропоморфический бред и даже присылает мне умные книжки, недостижимые для моих мозгов, но я все равно их читаю. «Какой я физик? Я, Раечка, токарь по металлу, делаю разные хитрые штучки». — «Представляю. А как же ты меня все-таки нашел?» — «Земля тесная, Раечка. Я всех, кого в жизни встречу, всегда спрашивал — вдруг кто знает. И недавно мне один человек (и, ну, естественно, назвал моего приятеля, тесная земля, это точно, особенно если на ней не сидеть как брюква) вдруг отвечает — да, знаю такую, встречались, и сразу дал адрес. А у тебя какая профессия, все хочу спросить?». О, мои приятели мои законы блюдут, секретность номер, один. «Я биолог. А что?» — привычно солгала я, мне только нужно знать специальности вокруг, чтобы варьироваться в широких пределах, поймать меня можно только врасплох и только узкому знатоку. «Ничего, — мягко улыбнулся седой Алик Кичаев и осторожно взял меня за руку, подержал, чтобы я ничего не боялась в своей жизни. Потом уважительно тронул ракушку на столе, морской гребешок. — Я так и думал, что ты что-нибудь необыкновенное выберешь».
Мне сделалось гадко, что я и ему соврала, что за несчастное мое свойство — стесняться своего дела, ведь не ворую же, не говорю же, что я Лев Толстой или Валентин Распутин, и ничего же такого — не считаю, ну, не писателем назовись, если язык не поворачивается, пусть — литератор, хорошее слово, профессиональное и без претензий, это уже какая-то гордыня навыворот, как у школьного моего любимого гения.
Но Он-то как раз гордо и сразу докладывает: «Я — школьный учитель». Помню, в аптеке на Владимирской площади Он спросил капли от насморка, а я, как всегда, тут же скрывалась, в народной гуще и за Его спиной, я же за Ним хожу, как чужая тень, не знающая покоя. А девочка за прилавком, видимо, перепутала «Час учителя», в котором Он недавно страстно высказывался, и очередной многосерийник насчет майора Пронина, ее безжизненно-правильное личико вдруг расцвело и сделалось даже милым. «Ой, я вас узнала, — сообщила она, ликуя и ликующим взором осаживая остальную толпу, жаждущую ее внимания. — Я вас по телевизору видела». — «Вполне возможно, — Он ничуть не удивился, Он же по-тупости считает, что все смотрят исключительно „Час учителя“. — А санорина у вас нету?» — «Сейчас найду, — и она сразу ему достала из ящичка. — Простите, а вы в каком фильме сейчас снимаетесь?» — «В фильме? — небрежно переспросил Он, но это явное несоответствие Его ничуть даже не заинтересовало, Он даже и не прикинул такую возможность на себя, просто — отвел мгновенно и категорично. — Нет, я школьный учитель».