Роман с героем конгруэнтно роман с собой
Шрифт:
Тут, внизу, мой любимый Макс и возлюбленный мой Шалай. На монтаж ловушек и прочую деловую возню уйдет с неделю, это недолго. Потом начнется пролет. Бурен ли будет он этот год, кто же это знает заранее. Но — уж во всяком случае — такое больше нигде не увидишь. На перевал Балдабрек я рвалась года четыре, никак не выходило, чтоб вовремя. Сейчас вышло. Но сейчас мне этого ничего не нужно, вот ведь беда, ни Макса, ни Шалая, ни мудрых врановых, ни рагу из языков жаворонка…
Нет. Зачем это?
Однажды у жабы разболелося жабо. Жабо пошло — жабами от загрязненья вод. Она теперь не пьет. Не дышит. И ножками уж не сучит. Не важно, так будет с каждым.
Он — начальник крупного рудника, рудник его — всегда первый в Объединении, по выдаче и по вскрыше, хоть рудник старый, есть тут посовременнее. Ему сорок пять, он —
И верно: с ним разговариваешь и только это вот ощущение — счастливый, везучий, красивый какой человек, кругом — везет. Все у него играючи и легко — рудник, план, совещание, где его доклад, этот доклад, дом его, белье постирать в машине, непослушные ноги, тяжелая палка. «Я только детей не могу пороть. Гуля скажет: „Выдери Женьку!“ Ну, я иду. А сам — не могу. Как я его буду драть? За что? За „колы“? За „поздно пришел“? За „опять он врет“? Все такие мелочи! А сам каким был? Ремень в руках подержу, помнусь и из комнаты выйду тихонько. Ух, Гуля сердится!..» Засмеялся счастливо. «Я только зубную боль не понимаю. Зачем она? Она ж лишняя! Не нужна же для жизни. Ноги болят — понятно, спина — как ей не болеть? А вот — зубная! Ты, Райк, зубную боль понимаешь?..»
Как же мне его не хватает в моем Ленинграде!
Девочка из Маргаритиного десятого «А» написала в «День последнего звонка»:
«Только теперь я осознала, что все это в последний раз. И мне не хочется сейчас никакого будущего, хоть, может, это и глупо. И писать мне сейчас тоже не хочется, я хочу только сидеть и смотреть на своих ребят, на всех, чтобы навсегда запомнить их и никогда не забыть. Я буду предателем, если забуду. Я должна помнить все, и хорошее и плохое, потому что это — моя жизнь, ее лучшая часть. Я не могу сказать „прощай“ и „здравствуй“ одновременно, да и не хочу. Это будет просто неискренне. Я только знаю, что такого у меня больше никогда не будет, и ни у кого не будет, и поэтому я все это должна запомнить. Но сейчас просто хочется плакать. И смотреть».
Да если бы Машка в четверть такого написала, в одну десятую, в сотую, мы бы с ее классным воспитателем сами бы, по доброй своей охоте и взаимному счастью, в одном мешке утопились бы! Но это нам — увы! — не грозит. Машка моя такого никогда не напишет. И я бы в своем десятом такого не написала, хоть школу свою — любила. Нет, мне бы не написать — не хватило бы искренности. Разве я бы себе дала так раскрыться?
До чего же просты и бесхитростны были в наше баснословное время наши учителя! Так тогда казалось: просты, бесхитростны и наивны. Обмануть их — ну ничего не стоило. Мы обманывали.
В кабинете химии кто-нибудь из девчонок всегда залезал в огромный стол возле доски, там были такие деревянные раздвижные двери, как у шкафов, а сам стол был могуч, черен, занимал чуть не весь кабинет — поперек. Залезали в него с учебником. А наивная химичка — Надежда Пятровна (прозвище «Пятровна», сразу можно догадаться о выговоре, а прозвища были у всех учителей, теперь прозвища в школах как-то вышли из моды), большая и старая женщина с отечными ногами, ей, небось, было едва пятьдесят, — наивно вызывала кого-нибудь к доске, отвечать. Ну, что могли — отвечали. А чего не могли — то зорко выслушивали из-под стола, там бойко шелестели страницы учебника, формулы так оттуда
Надежда Пятровна наивно поворачивалась к классу спиной, изучала через окно школьный двор. Кто-то быстро заползал в стол и шуршал за собою тугими створками. Надежда Пятровна говорила: «Готовы?» Класс сладостно мычал. «По алфавиту пойдем, — Надежда Пятровна близоруко шарила глазами в журнале. — Возьмем хоть Горелову Раю…» Рая охотно шла. Чего-то там писала и отвечала. Трудолюбиво внимала подстолью. Оттуда шли цэу, уточнения, дополнения и поправки. «Довольно, — говорила, наконец, Надежда Пятровна. — Ты меня, Горелова Рая, не больно порадовала. Чятыре. А которая поднизом — вовсе посредственно да еще с натягом. Коли не знаешь ни шиша, нечего и в стол лазить». Посрамленное некто виновато вылезало и под насмешливым взором Надежды Пятровны понуро плелось на место…
Так мы просто и радостно жили на химии. Химию, кстати, знали. Папа как-то меня проверил и даже удивился. «Вам, Раюша, дают вполне приличные знания, а эти ваши шалости в кабинете, про которые ты рассказываешь, я считаю не совсем благовидными по отношению к Надежде Петровне».
Физик наш, «Шообщающиеся шошуды», — он был бы сейчас приблизительно мне ровесник, невысок, прям, черные волосы — будто вырезаны на голове и лежат аккуратно, как деревянные, ни один волосок никуда не отлепится, у него поэтому было и запасное прозвище: «Буратино», ударение на последнем слоге, — был человек по натуре робкий, крикнуть-стукнуть об стол не мог, никакую дисциплину держать не умел, говорил с большими паузами и вполголоса. У него на уроках Нана Мгалоблишвили, — она потом разбилась на Кавказе в горах, кончала геологический, ее дочка там сейчас учится, — показывала нам кульбиты и стойки на голове, никто так не мог, все пробовали, а Идка Калинина сидела всегда на шкафу и тявкала по-собачьи, отличить Идку от собаки, если не глядеть на шкаф, было невозможно, все тявкали, ни у кого так не получалось.
В кабинете физики мы выкручивали краны, перерезали провода, сыпали друг дружке реактивы за шиворот, что-то взрывали в колбах, без смысла, женская же школа, отчего на полу вечно попадались осколки и босиком нельзя было ходить, но Томка Подчуфарова — на спор — ходила. Шообщающиеся шошуды на нас никогда не сердился, осколки заметал веником, Идке помогал слезть со шкафа, но она от его руки вечно отказывалась и оглушительно спрыгивала. Физики мы абсолютно не знали, как сдавали экзамены — непонятно. Шообщающиеся шошуды робко и страстно не раз пытался нам что-то там излагать из программного материала. Эти его попытки более двух-трех заинтересованных лиц никогда не собирали. Но относились мы к Шообщающимся шошудам вполне дружелюбно, уроки у него никогда не срывали, то есть не удирали с физики в кино, например, или в парк погулять.
Я диву даюсь — как Машка сейчас учится. Не припомню, чтоб хоть когда-нибудь их класс сбежал с урока. Дети, ей-богу, мельчают! Мы, коли неделю бы с какого-нибудь урока не сорвались всей стаей, со скуки бы перемерли!
Шообщающиеся шошуды слабости свои знал, относился к ним философски. Помню, как в седьмом классе он посреди урока вызывал меня в коридор из кабинета химии и говорил просто: «Горелова, шходи шо мной в шештой „д“, боюшь—шеи шебе швернут!» Я ходила. Шестой «д» был класс буйный, сборный, девчонки там здорово дрались. Но Шообщающиеся шошуды, бывало, призывал меня и в другие классы. Как принято выражаться в официальных бумагах, я «пользовалась в школе заслуженным авторитетом». Была какое-то время председателем совета дружины, потом—в комитете комсомола, но главное — что была я бессменным комиссаром тайного Общества, охватывавшего почти все старшие классы, с шестого по десятый. Тайное Общество процветало. Все о нем знали, легендами было овеяно — только так, все в него стремились, не принимали ябед, подлиз и прочих недоброкачественных лиц. Лица плакали. Тайное Общество — «ОДР» («Организация дружных ребят», до чего же убогое поименование, ни грана воображения, но зато — одры!) — занималось, как я теперь понимаю, просто жизнью, чтоб было интересно. Тайность тут всегда помогает. Не представляю, как это Машка сроду не состояла ни в каком ОДРе, про такое даже не слыхивала, разве что — от меня.