Роман с мертвой девушкой
Шрифт:
К потерпевшей приставили еще и Златоустского, вместе с Захером тот вогнал ее в кому, не давал пить и есть, не подсоединял капельниц. Но опять: кислота и происки ее не подкосили.
Изумлялись неподдатливости, опасались: не пережив фиаско, даст дуба сам врач-похметолог (то есть — кто во что горазд подталкивали лекаря к ванной с царской водкой, чтоб утопился и растворился без следа, Свободин костерил не справившегося с заданием хохмопродавца на чем свет стоит). Деморализованный Захер, однако, представил в качестве оправданий медицинские заключения, из которых следовало: он сделал все, что мог. Правдолюбец не уставал уверять, гулко ударяя себя в тельняшечную грудь:
— Я старался как мог!
— Скандалы нам на руку, — искал консенсус Гондольский. — О сериале должны циркулировать будоражащие слухи. Но оплачивать популярность сверхвысокой ценой, такой, как собственная репутация — мы не вправе. Ущерб от неуязвимости нахалки чересчур велик. Следует поквитаться с ней. Понести невосполнимые жертвы, иначе рискуем утратить золотоносные позиции и доверие зрителей. Нужно срочно возвращать наработанный авторитет.
По настоянию Свободина шибздик-зять, защитник попранной и поруганной интеллигенции, настрочил в Грановитую палату гневное письмо, в нем он возлагал ответственность за творящийся в стране беспредел и неполиткорректное (чтоб не сказать — провокационно возмутительное) поведение бедовой девчонки на зарвавшихся умников из числа недобитых псевдоинтеллектуалов, замерших в развитии на уровне эпохи Возрождения. Шкет прозорливо указывал: из-за их нелояльности резко ухудшилось качество потребляемого народом сыра (не только плавленого, но и пошехонского), а также вареной колбасы и пива.
Негодующие послания с адресом на конвертах «В Александровский сад», «В собор Василия Блаженного», «Минину и Пожарскому (лично)» сыпались из-под пера борзописца с быстротой пулеметных очередей, их зачитывали в эфире домашней, расположенной на чердаке загородной виллы радиостанции, публиковали в областных и районных газетах и выпускали отдельными листовками, распространявшимися на вокзалах и в электричках, в конце каждого обличения хмырь не забывал сделать приписку, что бросает власти перчатку. С его точки зрения было совершенно ясно, откуда и куда тянутся нити заговора. Искать следовало там, где ютились главные бациллы мракобесия: в сохранившихся без бетонных надстроек древних особнячках, в недосожженных манежах и среди недорезанных бритвами и недообрызганных разъедающими растворами картинных полотен. «Если не хотим эпидемии, если собираемся предотвратить мор, исходящий из этих очагов заразы, то должны дать агрессорам отпор или хотя бы укорот!» — заявлял шибздик и предлагал в качестве первостепенной меры объявить — в память об убиенной толкательнице ядер — день его (ее) гибели праздничным, то есть не рабочим, то есть примирительно-выходным. Ответа на этот выпад (как и на другие) ни из Грановитой палаты, не из Кутафьей башни не последовало, что разъярило бунтарей.
— С нами не считают нужным вступать в диалог… Что ж, иного мы и не ждали. Пусть теперь трепещут!
В краеведческом (с ядерным уклоном) музее был проведен вечер теплых воспоминаний о почившем чемпионке (наиболее ярко выступили, естественно, те, кто ее никогда в глаза не видел), упрямая блюзка была вновь предана анафеме, а автор писем-обличений, блиставший в роли конферансье, кричал со сцены:
— Жаль, что кислотой не окропили мой страдальческий лик! Уж я пострадал бы на безлимитной, безальтернативной основе! Продемонстрировал бы верность кодексу чести и не отказался бы пожертвовать еще пятью сантиметрами своего недомерочного роста во благо угнетенного населения! Не то что упрямая цаца! Я бы так подло и низко, как эта не идущая ни на какие уступки тварь, себя не повел!
Ему вторил Фуфлович:
— И я! Тоже не прочь пострадать. И даже кердыкнуться. За умеренное вознаграждение.
Стараясь не отстать от письморазметчика, Казимир в сатирических куплетах, исполненных со сцены музея, громил тех, кто не умеет хранить верность природной тяге быть похожим на большинство и воспевал успехи нетрадиционной хирургии: ведь операция по смене пола, которую перенесла толкательница, — настоящее врачебное волшебство, но оно было поругано наймитами и муренами от науки, за что перекусыватели новаций заслуживали сурового осуждения.
В оппозицию прямо на концерте переметнулся и Захер.
— Пусть и меня прикончат за компанию! — разорялся он в микрофоны и диктофоны сгрудившихся вокруг него интервьюеров. — Требую погрести меня с не меньшими почестями, чем располовиненную чемпионку. На том участке элитарного некрополя, который я уже выкупил.
Сидя в дачном далеке у свободинского уютно потрескивающего камелька-камина, примерявшие к своим биографиям разные виды погибели бунтари — пока не приспела пора прощаться с жизнью — попивали вино, ели шашлыки, гуляли по окрестным полям, а попутно скупали украденные из военных частей пулеметы — на случай, если придется обороняться от снайперов и регулярных войск. Фотографии ощетиневшейся стволами дачи и засевших внутри повстанцев распростанялись через интернет, но никто не торопился зарвавшихся дезавуаторов уничтожать. Напротив, вскоре фельдъегерь привез запечатанный сургучом пакет: в извлеченном из него указе на гербовой бумаге выражалась благодарность всем без исключения, кто принял участие в акции безрассудного неповиновения, а попутно сообщалось, что зять Свободина и сам Свободин признаны самыми дерзкими из ниспровергателей, когда-либо атаковавших правящую верхушку. «Нет нам здесь, за зубчатой стеной, покоя, пока вахту совести несут такие неусыпные витязи благородства и справедливости, как вы», — говорилось в послании. Подпись под повелением о пожаловании этих двоих очередными воинскими званиями (и земельным наделом для строительства на нем доходного супермаркета) стояла наипервейшая.
— Да, без крови теперь не обойтись, — зловеще предрекал огласивший цедулю Свободин. — В качестве компенсации за пожалованную милость мы просто обязаны понести потери. И восстановить статус непримиримых независимых борцов.
Следующим утром Гондольский позвал меня кататься на лошадях. Обычно мы галопировали вдоль реки, на этот раз поскакали в чисто поле.
— У воды могут быть уши, мы под контролем спецслужб, — предупредил меня одноклассник, нахлестывая свою серую в яблоках каурку.
Возле стерни, где всходили озимые, Гондольский поехал медленнее и объяснил, чего от меня ждет политсовет нашего движения: во исполнение выработанной директивы мне поручалось прикончить поэта-инфекциониста.
— Он же, сука, тебя подсиживает, пролез на место главного в фильме, вот и поквитайся, сведи счеты, — изрек Гондольский.
Затея показалось столь идиотской, что я не счел нужным возражать. Повернул лошадь вспять и поскакал к дому. Гондольский догнал меня возле окопного бруствера, которым был обнесен наш особняк-крепость.
— Почему тебе не убить Казимира? — принялся настаивать он. — Разве сернокислотник столь хорош? Безупречен?
— Но вы же именно гадкое и цените, — сказал я.
— Из этого не вытекает, что плохих нельзя убивать. Грохнул же Раскольников старуху-процентщицу. А в «Бесах» представители обновленческого начала прикончили слабачка Шатова. И правильно! Нечего шататься и колебаться! Если б убивали только хороших, все ходили бы гоголем. Нет, плохое попирается еще более худшим. Всеобъемлющим. И в этом — залог его вечного торжества. Муж — жену, должники — кредитора, собутыльник — полузнакомого, пассажир — шофера… В итоге дрянцо крепнет и ширится. Самый верный и объективный способ усилить его позиции, утрясти конфликт, примирить разногласия — нож или пуля.