Роман с простатитом
Шрифт:
Канал. Пульпит. Но я уже не тот, что прежде: не успел скрежет кости заполнить вселенную, не успела визжащая фреза очертить трех дымящихся кругов ворона над падалью, как я ухватил миленькую сверловщицу за лапку и, находясь в здравом уме и твердой памяти, поклялся всем святым, что скорее умру, чем еще раз по доброй воле отдамся правде о том, что это Я способен так скрежетать и дымиться. По-моему, даже фрезеровщица что-то поняла: она не насмешничала.
И мама уже не кричала: “Ты ведешь себя просто позорно!” – она, как ей свойственно, сразу перешла к делу. Ее медицинская подруга, с которой у меня “ничего не было”, а стало быть, не было и причин утратить
Это был тихий цех. Сонно жужжало веретено: притулившись к подлокотнику станка, крепко спала девушка с желтым лицом и до отказа разинутым ртом, под мышки выводили сомнамбулу. Металл отовсюду, желтый свет в лицо, замусоленный кляп в половине рта, я прост (вижу только близкое), а потому спокоен. Резиновый жгут под бицепсом, “поработайте кулачком”, приятная, отвлекающая от более глубокой правды боль во вздувшейся вене. Я гляжу в никакое небо сквозь фигурную решетку – прозрачную спину черепахи, мне как-то горячо, хочется прикрыть глаза. Желтое пространство наливается красным, прорастает длинными огненными волокнами, это громадный, сложенный вдвое шмат огненного мяса. Он растягивается в бесконечный стадион, на который я гляжу с такой огромной высоты, что ряды стекаются в переливающиеся огненные нити: невидимые зрители размахивают крошечными факельчиками, а я медленно плыву вдоль одного из рядов в автомоби… но нет, я уже огненная капля, текущая в огненной струе…
Черное небо сквозь прозрачную черепаху, распорка во рту, где-то далеко внутри жужжит веретено, у меня возникают пальцы, потом подмышки (за них меня держат), ног еще нет, но что-то внизу перекидывается через порог, клеенка, усатый сицилийский мафиози на встречной кушетке, он безостановочно ворочается, уставясь в меня мутным взором наемного убийцы, его закрывает огромное лицо маминой подруги, она целует меня с бесконечной нежностью, и я с такой же бесконечной благодарностью глажу ее по руке. Я уже хочу уйти из этого полумертвого царства, но я еще не весь возник, у меня еще “глазки совсем сонные”.
Вечером я квашней растекаюсь по дивану. Глупый язык все никак не может поверить, что в его интимном уголке, доступном лишь внутреннему врагу, возникла скользкая пустота, – но я-то не так прост: что тут особенного – вырвали зуб или ногу, глаз или печенку, – ужасно другое: в самом страшном сне ты – это все-таки ты, но оказывается, ты можешь превратиться в каплю – даже твой
“внутренний мир” тебе не принадлежит. В тебе совсем нет ничего твоего. Но не может же кто-то и впрямь так надругаться над нами?!
Надо терпеть, никакого другого выхода нет, убитым, но ставящим заслон голосом сказала мама, займись чем-нибудь, завтра тебе будет легче. И поспешила прочь от зачумленного греметь крышками и визжать по дюралевой гари панцирной сеточкой, заслоняясь мелким и посильным от беспредельного и неодолимого.
В ванной я долго смотрелся в зеркало, никак не в силах поверить, чтобы это могло быть так просто: мое лицо. Бесконечно сложное, уникальнейшее и драгоценнейшее “я” – и рядовое изделие из магазина “Маски”. Не может же быть, чтобы это и в самом деле было мною?
Бреясь лезвием “Нева”, я всегда истекаю кровью, но это одно баловство: когда надо, им цыпленка не зарежешь.
В ужасе, что теперь от меня потребуют объяснений, с чего это я вдруг остался жив, я изрезал все пальцы, но не добыл ничего стоящего, если не считать мелко клубящегося сала. Растягивая разрезы,
Помню, в суетливой резне совершенно серьезно стукнуло в голову: а что, если я и вправду бессмертный?..
Хотите посмотреть на мозгляка, который пытался покончить с собой из-за пары худо эмалированных костяшек? Он перед вами. Я испытал такой стыд, что больше никогда ничего подобного не повторю.
Потому что, если опять ничего не выйдет, придется уже стреляться от позора – а значит, я лишусь единственного, что может хоть сколько-нибудь примирить со смертью, – ее добровольности, ее подвластности человеческой воле.
Ну, и раз уже пошло о самом стыдном, я согрешил не только со смертью, но и с изящной словесностью: романтику да не подцепить графомании! Я пытался создавать словесные аккорды-диссонансы, калейдоскопы из осколков бытия: как прекрасен мир! как ужасен! мерзок! божествен! Я успел обрести кое-каких поклонников среди эстетов – и ненавистников среди редакционных идеологических сторожей, но погиб я, попавши в лапы борцов за Правду: я поверил, что нужно писать правду о деформациях фабрично-колхозного строя, о тяготах простого человека, и в конце концов написал что-то настолько правдивое, что меня до сих пор корчит от стыда (у искусства есть два врага: первый – Ложь, второй – Правда).
А вот на “осколки” рука почему-то не поднимается. Сами-то они – лишь бы только кто-нибудь когда-нибудь на них не наткнулся: я ведь и не заметил, что пою в хоре неповторимостей: “Смотрите, какой я невероятно чувствительный!” – в хоре маменькиных сынков, ужаснувшихся, что больше никто просто так обожать их не будет.
Жалко мне лишь подпочвенного душевного толчка, а плоды – они всегда убоги: значительность человека определяется размерами катастрофы при попытке пройти сквозь материю.
Я сразу подобрался, когда мне позвонил однокурсник Петя Пилипко, перекинувшийся из физиков в психологи. Поскольку ко мне всегда тянулись несамодостаточные личности, мне предлагалось возглавить волонтерскую службу помощи потенциальным самоубийцам.
Выяснилось, что я довольно крутой деляга, когда стараюсь не для себя: я сплел целую сеть симпатий, благодаря которой в полчаса мог достать билет или путевку, устроить медицинскую консультацию или юридическую справку, подыскать собеседника или внимательного спутника по кругам канцелярского ада. Немало народу я проводил на тот свет и обратно и убедился, что несамодостаточные убивают себя, а самодостаточные – других. Но причины причин любого самоубийства всегда уходили в глубь времен – за дерзновенных предков расплачивались потомки: я столько раз видел, как Свобода в минуту раскатывает по бревнышку то, что веками возводил Долг,
– ведь нас стесняют и стены собственного дома, ибо сквозь них невозможно выйти когда вздумается: нас укрепляет и защищает именно то, что нас же угнетает и теснит.
Я видел, как люди проваливались в полыньи из-за того, что век назад какой-то великий гуманист указал им более удобную тропинку к счастью: самоубийства – плата за обновления. Почему же я в конце концов оставил барахтаться без помощи своих товарищей по несчастью? Потому что они не были товарищами по мятежу: никто из них не восставал против материи – они всего лишь хотели бежать из невыносимых ее обстоятельств, только и всего. А тот парень, чьи руки выскользнули у меня из пальцев, – после него я лишь