Роман с простатитом
Шрифт:
Прислушавшись к вечно тлеющему тайному гейзеру, я поспешил, пока не заперли, высвободить хоть часок независимости от его припекающего мягкого устьица. Туалет дохнул детством, зверинцем.
Но в преддверье Долга кратеры тоже подтянулись – я напрасно похлопывал себя по спине: давай, дурак, давай, ну, поехали…
“Для пуска воды нажмите педаль внизу”, – педаль подействовала.
Привычный легкий ожог.
Мимо шагали проеденные электричеством жилые башни, комоды, пластины на упрямо расставленных кабаньих ножках, аквариумом тропической ослепительности просияла километровая теплица.
Океанским
Протрещали палкой по забору многослойные тупые пилы слившихся крыш гаражного городка. Замаячили темные колбасные пирамиды комбината – наша институтская “Вятка” здесь гляделась бы консервной банкой в макароннных объедках. До-долг, до-долг, заикаясь, долбил неумолимый чугун. Но когда на полутемном перроне я разглядел девчоночью фигурку, с заносчивым видом вышагивающую в ногу с издыхающим вагоном, наши тела испарились в магниевой вспышке счастья на ее мордочке.
Поедем на тринадцатом до третьего, а там до юности рукой подать, спешила она поделиться привалившей радостью. “Дали квартиру в пятьсот втором, возле шестого, на десятом три остановки от одиннадцатого”, – каждый химградец сразу поймет, что пятьсот второй – это корпус, шестой – универсам, десятый – автобус, а одиннадцатый – микрорайон, – но как это звучит для очарованного чужестранца! Город – Лаокоон был оплетен полуметровыми трубами – они взмывали, ныряли, огибали… В бесконечной магазинной витрине струился такой же бесконечный российский флаг – расплавленное отражение неоновой витрины напротив. На мост пропеллерным изгибом уносилась цепь горящих бабочек – добела раскаленных фонарных лепестков. В черной бездне под ногами, среди дрожащих золотых веретеньев магия высветила ряды извилистых кольев, к каким чалятся венецианские гондолы.
Универмаг “Юность” был осыпан осколками разорвавшейся неоновой радуги, причудливая кровля – снежные горы для зоосадовских белых медведей. Поодаль чернел швеллерный острог Дворца культуры
“Полистирол”, под которым зеленой травкой извивалось
“Химербанк”, и еще ниже – “Обмен валюты”. В отсветах сияющих пустот закрытого универсама кипел прибой свободы – торговали мясистыми жезлами колбасы, слоновой костью майонеза, хищно многопалыми кистями бананов, головастыми заморскими яблоками, пузатым пивом, кичащимся нуворишской роскошью своих наклеек, подсвеченной прибедняющейся прозрачностью водки “Слеза лжеца”…
Над этой суетой на возвышенном крыльце надменно распростерся пожилой бродяга, небрежно закинувший пустую штанину за согнутую ногу.
Через площадь, вымощенную шестиугольными распилами исполинского бетонного карандаша с выпавшим грифелем, мимо распластавшейся пятиконечной звезды (“Летом у нас такой красивый фонтан!”) мы подошли к девятиэтажному книжному шкафу. Из решетки, запершей таинственное подземелье, валят роскошные кучевые облака – какой же дивный иней здесь жирует в морозы! Подъезд отлично настоян на молодой моче, лифт обуглен, как дупло. В непроницаемой тьме скользим, постукивая, головами вперед.
Ее легендарная колли, очевидно, тоже была феминистка – начала знакомство с ширинки и разочарованно удалилась, роняя клочья древней шерсти. Легендарный сын – оглаженный нежным жирком красавец, которому ужасно пошло бы имя Марчелло, – ни за что не желал делать что положено, но все бросал сам – кучу секций, двух жен и одну дочку, – и только из института его выгнали. Последней девушкой он увлечен до безумия, кажется, это настоящее; настоящее не значит единственное, уточнил я, сорвав радостные аплодисменты. Мои афоризмы о дури как высшей драгоценности были подхвачены и проглочены в прыжке.
Ее однокомнатная квартирка вполне годилась бы для этнографического музея: “Жилище технического интеллигента конца семидесятых”, но все было преисполнено значительности дома-музея. Стол был накрыт фигуристо, как в ресторане; выскользнув, она явилась в чем-то ослепительном, в круглых разноцветных блестках, перехваченных ниткой почти невидимой, однако напоминающей о шурупах. Меня настораживало все, что говорило о ее способности блистать и царить. И торт был опасно роскошен, как “Девятый вал” Айвазовского.
Но было упоительно и просто. Дуплетом осветивши ванную и сортир, она одарила меня улыбкой хлебосольной царицы. Не благоговеть, не благоговеть, – вот же и вязаный золотистый ореол вокруг ее головки – всего лишь умело организованные клочья шерсти. Смотри
– тем же золотистым ореолом окружены ее игрушечные ступни: собачий мех годился и на носочки.
Когда мне было постелено на кухне на явно одноместном раскладном кресле, разжал зубки последний желвачок. Я долго стучался локтями в подлокотники и переглядывался с многозначительнейшими совком, веником, трубным коленом под раковиной – эмблемой
Химграда – в отсветах разлетевшейся радуги. Свищ дремлющего гейзера на радостях расщедрился на целых пять часов – увы, пробудив и обычную благородно-бессмысленную тревогу. Держась за видимость простоты, я посетил клозет в трусах (“Давай, дурак, поехали!..”). Древесно-стружечный хомут на унитазе подпрыгивал с ксилофонным звоном, когда с него встаешь, – я сжался как вор и понял, что за увертюра для ударных предваряла ее вчерашний выход. Но отсебятина, видно, еще дышала: чересчур уже легконоги были здешние – ее! – невиданные жуки с навострившимися усиками червонных валетов. Появилась она, удивительно ладненькая в тренировочном, уютно заспанная, гостеприимно нежная. Чмокнула, дохнувши младенческим теплом, отправилась во тьму выгуливать безрадостную псину, скрылась в уборной, грянула вода, потом ксилофон…
Ее уши по изяществу изгиба вполне сошли бы за ювелирные изделия.
От пионерски-алой пластмассовой доски просветленно обернулась ко мне: “Это такое счастье – готовить тебе еду!”
– Только не надо роскошеств…
– Мне же хочется праздника!
Жизнь, как она есть, восталдыченная чахоточными пророками реализма, – это просто жизнь без нас. То есть смерть. А я, живой и ловкий лилипут, юмористически кривясь, бесстрашно хромал среди колбасных сплетений тупорылого великанского Хаоса.