Роман с простатитом
Шрифт:
Оказывается, уже много лет даже “развлекаясь” я ни на миг не ослаблял узды, чтобы не увидеть, не осознать. И какое это оказалось ни с чем не сравнимое счастье – просто сидеть за столом и смотреть друг на друга, без долгов и задних мыслей! Я расслабился до того, что начал прижимать чашку с чаем к тому месту, которое мне постоянно хотелось чем-нибудь пригреть.
Приют нам предоставил самый утонченный из моих друзей – под галереей портретов Блока я целовал ее испуганное тельце, не испытывая ничего, кроме жаркой благодарности и нежности, неотличимой от боли. Вдруг я заметил, что Он, истерзанный
– “прастата”, – и не отличишь ее от простаты…)
Ниже ее пионерской спинки все подрагивало на зависть любой буфетчице. Как она оказалась со мной в ванне, мнения наши впоследствии разошлись: она утверждала, что я сам ее туда втащил, я же настаивал, что, напротив, я отбивался: “Я же больной!..”, а она непреклонно отметала: “Здесь не санаторий!”
Но в ванне, в тесноте, да не в обиде, оказалось еще непринужденнее, чем за чайным столом. Возвращающаяся к норме боль была только забавной, зато спазм нежности в груди никак не желал расслабляться; если бы я дал себе волю, я раздавил бы ее, как котенка.
– Не тушуйся, – залихватски ободрял я, – сейчас вся печать в инструкциях по альтернативному сексу.
Я подкатил глаза во мглу сладострастья, мой указательный палец, обретя гибкость щупальца, начал ввинчиваться в упругие глубины альтернативного секса. В духе Ершикова…
– Как будто в кресле на осмотре. – Она тоже прислушивалась к своим откликам альтернативного сладострастия. – И по животу так же поглаживают.
Кажется, именно стеснение в груди, а не где-нибудь еще требовало разрешения, когда я, зарычав от помрачающей боли, ближе к бредовому электрическому рассвету все-таки втиснулся в нее – беспомощно распластанную, оцепеневшую… Но дальше я вспарывал ее тельце своим бесчувственным протезом с каким-то бешеным торжеством: ага, я все-таки победил тебя, мерзкий червивый субпродукт, победил, победил, победил!.. Мне было не до нее, но, видно, что-то человеческое я все же всколыхнул – внезапно я почувствовал приближение прежнего “ТУКК!..”. Я поспешно вырвался на волю.
– Не бойся!.. – Она была полна жертвенной бодрости.
– Ты что, хочешь залететь?
– Я никогда не залетаю, – дар любви и преданности.
– Когда это было? – с мрачной ненавистью спросил я.
– Очень давно, – рапорт новобранца.
Меня спас огненный ожог – охнув, я даже не посмел схватиться за палящую рану. Она кинулась, спасая, спасаться в ванную – нагота казалась уже будничной, банно-полинезийской. Загудели краны.
В полусвете торшера возникли обе – встревоженная пионерка и ядреная бабенка.
– Я тебе так верил, – горько укорил я пионерку. – Я уже собрался вывесить окровавленный белый флаг капитулировавшей невинности, а ты, оказывается, изменяла мне… надеюсь, только с мужем?
– Только, только, клянусь, хочешь, я во искупление буду тебе пятки лизать? Женщинам бы такие пяточки!..
Александры Блоки укоризненно смотрели со стен.
– Хватит, хватит, щекотно, унизься как-нибудь иначе!..
– Ха, унизься… Собаки же лижутся, а они лучше людей.
– Проще.
– Что тебе еще полизать, руководи. Дай я его погрею – бедненький, я не понимаю, как в тебе что-то может быть противно!
– А если бы… на нем была бородавка?
– Ну и что, наши соски – те же самые бородавки.
– Спасибо за подсказку… Кстати, у тебя слюнка очень вкусная – кисловатенькая такая!..
– Ф-фу! – пристыженно и счастливо.
– А если бы здесь была водянка – фиолетовая, на поллитра?
– Я бы только боялась что-нибудь повредить. Меня скорее могут раздражать запахи, звуки… Когда Ершов брался за яблоко, я уходила из комнаты.
– Но почему же все-таки принято этой штучкой брезговать?
– Ну, это как рабочий – сам красивый, но заляпанный. В ребенке же ничего не противно. И в себе. А ты сразу и я, и ребенок. И Он ребенок – смотри, какой неугомонный! Спать сейчас же!
– Тебя собственная собака не слушается, а ты вздумала… А за упоминание Ершова я тебя, пожалуй, изнасилую.
– Тебе же нельзя, что доктор Ершиков скажет?..
– Не вертись!
– Ишь как по-хозяйски.. б-больно!..
– Отлично, имитация дефлорации… Терпи, коза, думаешь, мне не больно? – Пушистый волдырь был мне как родной.
Я рычал от раскаленной ломоты и торжества, но заключительный ожог заставил меня целую минуту грызть собственное предплечье.
Оплодотворять кипятком – это еще более страстно, чем…
– Ванна! – вдруг охнула она.
Когда я доковылял следом, придерживая ошпаренные части, она, перевесившись, вытаскивала пробку, – кошмар, чуть не залили чужую… – я поспешил отвести глаза: я был еще не готов созерцать эти тайны, мудро сокрытые от смертных.
Ну разве не обидно, что и у богинь все такое же?
Она выпрямилась, увидела меня.
– Никак не могу привыкнуть, что ты такой красивый – и мне принадлежишь!
– Обалдеть – и меня можно назначить в красавцы…
– Красавец и красивый – это разные вещи. Я так бы хотела от тебя ребенка!
– Дети к любви не имеют… Ты еще не наелась детьми?
– А что – много было и радостного.
– Для меня все удовольствия в сравнении со страданиями – полные нули. Пена против чугуна.
– Зачем же ты мне тогда написал?
– Спасался от пытки. Вокруг удовольствий такие водить хороводы, как сейчас, – в голодный год играть хлебом в футбол.
Утром, в полдень, я долго и растроганно любовался через полуоткрытую дверь, как в одной коротенькой безрукавке, подрагивая, подобно умывающейся кошке, моя богиня чистила зубы, вглядываясь в невидимое зеркало. Взялась за расческу – волосы плескались тяжелой волной, прибоем. Я балдел от ее кошачьих повадок: когда она осторожно осматривала незнакомую сахарницу или телефон, явно ощущалось желание еще и обнюхать. И над подгорающими гренками она наклоняла голову, как любопытствующая кошка. Но меня покоробило, что снизу она теперь была в одних колготках – прелести ее просвечивали очень уж стандартно, как бандитские физиономии сквозь натянутый чулок.