Роман со странностями
Шрифт:
Арестованный стоял неподвижно, стараясь не упасть. Болел позвоночник и шея, голову повернуть он не мог, да и не касаться стены было почти невозможно.
— Подпиши...
Гальперин так и не сумел согнуться, он тянулся к бумаге, не понимая, как удержать ручку, — тело страшно болело.
— Решение ОСО, — зачитал военный. — Возиться с таким дураком йикто здесь не станет...
— Спасибо, — повторил Гальперин. — Только, если не трудно, за меня распишитесь. Мне не согнуться.
— Ну что ж, тут с тобой никто торговаться не станет. Согласен ты или не согласен,
Он и действительно расписался — «Гальперин», поднял голову и впервые внимательно поглядел на зека, только что приговоренного им к расстрелу. Видимо, военный и был знаменитой «тройкой», как божество, один в трех лицах.
...Про себя художник отметил его маленькие мышиные холодные глазки. И подбородок у «судьи» был длинным, и тонкий «востренький» носик, как говорила в далекой прошлой жизни смешная и преданная Верочкина Дуся.
Если бы мог, Гальперин обязательно бы улыбнулся. В конце концов, то, что они сделают с ним, ему и самому казалось лучшим...
С когда-то написанного портрета шагнула Вера. Развела крылья и стала быстро подниматься в синее небо.
Она парила в облаках, летала кругами, покачивалась в пространстве, иногда словно бы задерживаясь на короткие секунды в лучах высокого и холодного солнца. Она явно ждала все еще остающегося на земле усталого друга...
Последнее, о чем Гальперин подумал, когда двое с ружьями вывели его на опушку леса: «Вот и наступает миг, когда мы будем вместе...»
Из двух разговоров с Львом Соломоновичем Гальпериным через петербургских трансмедиумов
Семен Ласкин: Лев Соломонович, расскажите, как и когда вы ушли из жизни?
Лев Гальперин: Я был далек от тех мест, где возможно понимание... Но я знал, жена моя страдает больше, ее мучили и недуг, и дела, которые ей были омерзительны, и любопытство к ней, и насмешки над ее болезнью.
Мне было проще. Я работал, оставался вместе с людьми. И поэтому, наверное, был как-то заторможен в тех условиях. Это меня какое-то время и спасало.
Но физическая работа — не моя работа. Я ушел потому, что мое тело было истощено, и это, я понимал, уже нельзя поправить. Я оказался измучен непосильным изнурительным трудом. И, может быть, бессмысленность той работы и ускорила мой уход. Я успел проработать всего лишь четыре года...
Семен Ласкин: Лев Соломонович, на выставке ваших работ, которая в эти дни была в Доме Ахматовой, меня удивили странные и необъяснимые даты. В вашем «деле», полученном мной в КГБ, есть точная дата ареста: 25 декабря 1934 года.
И вдруг в витрине неожиданный документ, в котором названы совершенно другие цифры: арестован в январе 1938 года, расстрелян 2 февраля 1938 года по решению «тройки». Можно ли письмо нынешнего прокурора объяснить канцелярской ошибкой?
Лев Гальперин: Нет. По-видимому, были документы. Но нужно ли мне искать причины? Да, я арестован в 1934 году, было следствие, затем меня отправили на работы в лагерь. Вначале, правда, они хотели приспособить меня к жизни художника,
Но портреты, которые им требовались, я писать не умел. И пошел в лес. Но и деревья валить хорошо я не умел. Я болел и страдал. Я был в отчаянии. Казалось — выход один: покончить жизнь самоубийством.
Потом оказалось, что я не оправдал доверия граждан-судей, да я и не увидел никаких судей. Объявили пересуд. И похоронили за то, что выпили все мои силы. Не кормили. Не одевали. Содержали хуже скота. И, наконец, уничтожили физически.
...Меня убили... за симуляцию. Расстреляли. Но это было неважно. Было даже хорошо.
Семен Ласкин: Спасибо...
Лев Гальперин: Я не хотел подробностей. Мне трудно и сложно объяснять это. Желаю вам не страдать. Я уже пережил все. Душа видит издали. И печалится лишь оттого, что нельзя изменить землю, не изменив человеческой сущности...
Трамвай пересек Крещатик. Ида Соломоновна перешла на солнечную сторону. Тополя шелестели от ветерка, листья были нежно-зелеными, остренькими, не совсем еще развернувшимися, такими вроде бы слабенькими, как и ее, и Левина жизнь. Они трепетали, как и сама Ида, от волнующего предчувствия удачи, шелестели о чем-то своем, и когда она поднимала голову, кроны деревьев напоминали огромные шапки, и так красиво было вокруг, что вспыхнувшая надежда только крепла...
Ида Соломоновна не без труда отворила тяжелую дверь, предъявила охраннику паспорт и приглашение к кому-то, занимающемуся жертвами культа личности, — так это теперь называлось — и прошла по длинному казенному, как говорили в ее молодости, коридору.
Народа у кабинета было немного, она заняла очередь, села на дальний стул; ей ни с кем не хотелось разговаривать, открывать собственную надежду. Как говорила еще мама, главное — это не сглазить.
Зашел мужчина, стоявший перед ней, а уже через минуту вылетел красный. «Бедный», — пожалела она.
Сердце забилось. Ида Соломоновна переждала секунду-другую, вздохнула и постучала в дверь.
Молодой офицер рылся в бумагах. Ида прошла к столу мимо такого неуместного здесь шкафа с большим зеркалом и вдруг поразилась своему зеленовато-белому лицу, опавшим щекам и вытянутому длинному носу. «Господи, — подумала она. — Ну отчего я так нервничаю, может, все будет хорошо и счастливо...» Она не спеша достала из сумочки приглашение. Офицер зачитал фамилию:
— Гальперин Лев Соломонович, 1886 год рождения?
Ида торопливо кивнула. Офицер принялся сразу же искать в картотеке. В первой коробке ничего не было, тогда капитан пошел к шкафу и там опять стал перебирать какие-то папки.
Голова офицера была в мелких рыжих кудряшках, да и лицо маленькое, с остреньким носиком, что-то доброе, детское и очень хорошее было в нем.
— Распишитесь, — неожиданным басом сказал он и протянул Иде Соломоновне небольшую бумажку.— Вам повезло. Поздравляю. Ответы из Ленинграда идут обычно значительно дольше. Наши люди стали лучше работать...