Роман в четыре руки
Шрифт:
I
Как только старший сын сообщил Жеке, что бабушка Полина попала в реанимацию, она собралась меньше, чем за неделю. На самом деле она собралась за три дня, но перед этим был намечен переезд с одной квартиры на другую, пришлось задержаться еще на два дня, в которые младший сын тоже решил ехать к бабушке. Вместе с младшим сыном они перевезли вещи со старой квартиры и расставили их по местам на новой быстро, неутомимо, молча и без сна.
С момента сообщения, она впала в шок, похожий на тот, который пережила однажды, когда младший трехмесячный сын заболел корью до прививки и не мог глотать даже воду. Она тогда как бы внутренне замерла и перестала есть, пить и спать, непрестанно развешивала по квартире мокрые простыни, чтобы увлажнить воздух для дыхания младенца, выполняла все требования врача и вся превратилась в неусыпный локатор состояния
Второй раз она пережила такой же шок лежа в больнице, когда ей сообщили, что старшего восьмилетнего сына госпитализировали в ту же больницу с менингитом и он находится без сознания. Она замерла. По состоянию здоровья её не допустили к инфекционным больным, но рассказывали, что именно происходит с её ребенком и как врачи за ним ухаживают. Её отвезли на коляске к детскому отделению и издалека через проем двери показали, как на кроватке лежит её сын, он даже двигал ручкой, но движения были бессознательные. Только через неделю опасность миновала – и она отмерла. Время снова побежало.
Теперь, готовясь к отъезду, она старалась ничего не забыть, и пришлось переделать массу дел. Она их выполняла организованно, четко, скрупулезно, быстро, согласно своему характеру. Но собрать чемодан оказалось самым сложным. Он стоял открытым три дня, пока она складывала в него вещи и вынимала, пытаясь предвидеть, что именно может понадобиться, но сознание рассеивалось. И она снова складывала в него вещи и опять вынимала, и закрыла его с отчаянием в последнюю минуту, понимая, что сталкивается с таким затруднением первый раз. В итоге уже в Москве оказалось, что она не взяла самого главного.
Ольга
Ольга позвонила и на этот раз, сказала:
– Поздравляю с рождением, как вы там, что пишет Жека, пишет ли? – Сказала, что у них в доме всё более или менее терпимо, дети работают, внуки подрастают, вот только с деньгами всё хуже и хуже, очень дорогими стали продукты, но ничего не поделаешь, пока руки, ноги, голова работают, живы будем – не помрём, надо перемогать. – Ты тоже уж держись, – сказала Ольга, – не боись, не болей.
– Славе твоему дорогому, – почему-то не совсем к месту поторопилась вставить Полина между своими ответными «да, да, спасибо, дорогая, да, да», – Славе твоему не забудь отдельный передать привет, скажи ему, что мы всегда с теплом его вспоминаем, что любим его… да, да, будь здорова.
Полина начинала в ответ частить, потому что жалела, что Ольге придётся за долгий разговор платить. Ольга улавливала это, прямо и говорила: «Не торопись, раз в год можно и разгуляться немного. Если ничего особого не случится, через год снова тебя поздравлю». Ольгины простые слова, в которых всегдашнее её благоволение ко всему и вся, непритязательные её, неизменно спокойные, интонации действовали на Полину прямо-таки целительным образом, словно во всём её московском доме прибывало домашности, родства, бытовой упорядоченности, флюидов надёжности. Казалось даже, что по всей квартире поплыли замечательные запахи – до сверкания отмытого пола, источающего пенную чистоту сохнущего белья и – ни на что иное не похожий аромат вынимаемого из кипящего масла на огромное длинное блюдо золотистого хвороста, еще не присыпанного слегка сахарной пудрой, который умела печь только Ольгина мать, Полинина тётка.
Образ этого тёткиного довоенного печенья, запас которого на широченном подоконнике в кухне ораниенбаумской дачи, казалось, никогда не убывал, хотя четверо детей растаскивали эти хрустящие бантики безоглядно, всплывает перед Полиной неизменно именно при мысли об Ольге, а ведь тётя Валя была мать и ещё троим, кроме Ольги – Юре, Лёве и Валеку, а после войны – и Татьяне… Полина всем им двоюродная сестра – племянница по Гарику, который родной брат тёти Вали, а оба они бабушкины дети. И почему-то именно в Ольгину натуру впечаталось что-то такое от довоенной тёти Вали, от довоенной бабушки, от довоенного дяди Вали, от довоенной домашней сути вообще, что очень отличает её от других её братьев и сестёр. Некая неразрушаемая гармония личного внутреннего жизненного нерва с нервом жизни как таковой. Подобных Ольге Полине, считает она, не встречалось. Когда-то сама Полина по молодости лет видела в юной Ольге предельно добродушное покладистое существо, которому ничего
Никаких ставок семья на Ольгу не делала – дочь одним своим существованием уравновешивала «вечные двигатели» в облике троих, неутомимых в мальчишестве, сыновей органической непретенциозностью, предсказуемостью поведения, бесконфликтностью характера, нормальностью желаний, ровно веселым, легким, нестроптивым нравом.
– Оля, попасёшь Красотку? – спрашивала её бабушка, – на горке?
Красотка – породистая коза, завели её в городских условиях с подачи бабушкиной приятельницы: «Полтора литра будет молока давать!»
– Попасу, – соглашалась восьмилетняя Ольга.
– Вобьёшь колышек в землю, привяжешь её. А сама можешь сидеть, книжку читать.
– Я так посижу, кругом посмотрю, – говорила Ольга, – с горки…
Приходила Оля домой через несколько часов, на козу ворчала: «Говорят же тебе, пора во двор, траву ведь не себе я рвала, тебе-бе-бе-бе, те-бе-е,» – руки, ноги, губы, пол-лица в чём-то чёрном с прозеленью, с одного раза не отмываемом.
– Оля, разве травой можно так перепачкаться? Веточки-то у неё, за одну потянешь – вся плеть поднимается, а листочки малюсенькие. А ты – по уши непонятно в чём.
– А я на дерево лазила, правда в орехе внутри белая водичка, а кожа с него плохо снимается.
– Боже, – восклицала бабушка, – ты же навеки зелёным грецким орехом выкрасилась, знаешь, древние люди красили им одежду. И она не линяла.
– Да ты не волнуйся, ба, я другой травой ототрусь, давай, я посуду помою или пол, – отвечала Ольга. Она уже маленькая любила в доме мир.
Полина иногда удивленно думала про себя – Ольга никаких целей себе не ставит и ей не ставят. Разве это верно? С другой стороны, Полина говорила себе: Ольге словно ничто не мешает жить, разве этого мало? Всем что-либо обязательно мешает чувствовать себя нормально, в каждом из возрастов. Детские и отроческие обиды, по Фрейду, закрепляемые на всю оставшуюся жизнь, юношеская требовательность – не к себе, но к окружающим, неуступчивость первых, еще и не осознаваемых целей, какие и целями-то не назовёшь, неверное понимание амбиций – своих и чужих, и вообще – ненакатанность пути-дорожки, по которой человек перемещается по жизни: то туда дорожка скользнет, то сюда, а то и не сообразишь – куда, и страшным становится всё сразу. У Ольги ни обид, ни амбиций, ни страхов.
– Оля, что делать-то будем? Без бабушки – хоть пропадай…
Бабушку только что похоронили, незадолго до этого похоронили вернувшегося с войны израненного, очень долго болевшего Олиного отца, тёти Валиного мужа – дядю Валю, шесть лет «стоявшего» в Кронштадте. «Да, стояли, считай, неподвижно, зато почти как сама крепость,» – так дядя Валя сам комментировал, когда в семействе под рюмочку подшучивали: «Папа, про тебя говорят «всю войну прошёл», да еще с гаком, – как это прошёл, ты же камнем лежал, небось мохом оброс?» Особенно любил подкинуть в домашнюю шутку перчику старший из детей – Юра, которого в четырнадцать лет – чтобы меньше осталось при себе детских голодных ртов, чтоб дисциплину узнал, чтобы спасти мальчишку более или менее наверняка – в четырнадцать лет из холодной-голодной сибирской эвакуации отправили «по знакомству» на корабль юнгой, где когда-то служил отец. «Я и то, – подтрунивал Юра, – вон сколько прошёл – от Находки почти до Японии. А если бы война не кончилась, и до Японии бы дошёл. Правда, ты шесть лет стоял, а я семь лет ходил. Справедливость во всем нужна, правда, «дядь Валь?» «Дядь Валь» – так Полина с детства называла тёткиного мужа, отца своих двоюродных братьев и сестёр. И после войны они, его дети, видимо, чтобы поддерживать атмосферу шуток-прибауток вокруг страдающего от неизлечивавшихся болей отца, тоже то и дело называли его «дядь Валь». Ольга даже высказалась на этот счёт по-своему: