Роман в четыре руки
Шрифт:
Потом приснилось ей, как с сопок то ли под Новонежино, то ли в другом каком-то месте, тётя Валя, дядя Валя и каждый из ребят принесли и весело расставляли на веранде в нескольких эмалированных голубых и белых вёдрах огромные розовые пионы в обрамлении пионовых листьев. Бабушка сказала: «Как хорошо, как раз к приезду твоего папы…» И громко так всем сообщала: «Пока вы к сопкам ходили, телеграмма пришла – Гарик едет, его сюда работать перевели. Вы поняли, Валя и Валя? Сыночка во Владивосток работать перевели. Хорошо, замечательно! А то Полинка об отце скучать уже перестала». А Олечка сказала: «Гарик». И
А потом во сне Полина говорила маленькой Олечке: «Это к добру», – когда та вдруг тихонько, едва слышно, заплакала, потому что коза Красотка боднула Полину, опрокинула её, совсем ещё маленькую, почти такую же, как Оля, на спину, и Полина, стиснув в руке капустный листок, которым хотела покормить Красотку, никак не могла перевернуться, чтобы убежать, спастись от страха быть лицом вверх. Ослеплённая полуденным солнцем, не видела ни неба, ни травы, сама заголосила истошно. Выскочила с крылечка мама, схватила Полину:
– Не бойся, Красотка-то у нас без рожек, комолая, специально без рожек, чтобы не ссорились вы.
Потом мама поставила на нижнюю ступеньку жёлтого деревянного крыльца алюминиевую кастрюльку с Красоткиным молоком, а сама стояла на верхней ступеньке и говорила: «Подними, Полечка, кастрюльку, иди ко мне». Полина рассматривала маму, всю сразу: тоненькую, в белом с чем-то голубым сарафанчике, светленькую всю, всю в солнце – стоит, вытянутыми руками, пальчиками, глазками зовёт Полину. Полина поставила кастрюльку на вторую ступеньку, поднялась на неё сама, потом – кастрюльку на третью ступеньку – поднялась на неё сама. Потом забыла и про Красотку, и про маму, и про Олю: вся сосредоточилась, как бы молоко не расплескать. А потом попискивающей Олечке всё повторяла: «Не бойся – это к добру».
Что во сне виделось Полине, бабушка, конечно, не знала – не принято было в их доме сны ни пересказывать, ни толковать.
А вот случавшееся с детьми, помнили и понимали, как надо. В эвакуации у бабушки, как и у тёти Вали, сколько было забот, а спросишь, помнят ли тот случай или этот, увидишь – помнят, дополняют твои подробности своими, восстанавливается целая, объяснимая, естественная картинка из той жизни, в которой ты сам ещё мало понимал, где сам ещё не улавливал многих причинно-следственных связей.
Вот и про разбитую Полиной бутылочку молока, предназначавшуюся Олечке, бабушка правильно, к месту, вспомнила. Олечке было несколько месяцев, она должна была уже и сидеть, и на ножки вставать, и прыгать, но ни того, ни другого она ещё не умела – от плохого прокорма. «От плохого прокорма» – так бабушка тёте Вале говорила. И ещё говорила, что Олю надо учить есть: сама она и не пикнет, если даже целый день еды не получит; желудок у неё – напёрсток, а надо его развивать. Полина слышала этот ночной разговор взрослых и решила про себя, что будет подкармливать Олечку тоже. Но когда бабушка увидела, как Полина суёт младенцу в ротик кусочек печёной белой свёклы (белой
– Остановись, отойди! Забери свою дурацкую свёклу!
Потом она всё переспрашивала Полину, сколько Оля успела свёклы съесть?
– Кусочек… – Полина расплакалась и не понимала, что от неё хотят.
– Какой кусочек? Сколько?
– Один пластик.
– Какой величины? Покажи! Покажи!
Полина соединила в колечко большой и указательный пальцы. Бабушка немного успокоилась, но молчала всё время, пока Полина тихонько всхлипывала, забравшись на свою раскладушку.
– Пойдёшь сейчас за молоком к Васильчиковым. Вернёшься, расскажу тебе, что Оле уже можно скармливать, чего нельзя пока совсем. А то пока Валентина в деревне, мы с тобой наделаем тут дел, в Ленинграде – не загубили, а теперь – не дай Бог!
II
В этот раз, впервые за все тридцать лет Жекиных межконтинентальных перелетов, по техническим причинам рейс отложили на девять часов. Экипаж отослали спать, пассажирам раздали бесплатный ужин и оставили их в зале ожидания. Многие легли на пол, покрытый ковровой обивкой, в том числе она, сын же просидел на полу всю ночь, прислонившись спиной к стене. Горел свет, ночная жизнь в зале ожидания все же шла, уснуть не удалось, только полудрема. Утром экипаж прошел через зал ожидания на рейс под аплодисменты пассажиров.
В самолете спать она не умела, такая же полудрема в течение десяти часов, затем несколько часов пересадки в Европе, и еще несколько часов до Москвы. До дому они добрались с воспаленным от бессонницы сознанием и рухнули в полуобморочный сон, они выделили на него два часа. Теперь это был сон, хоть и длился недолго.
По первому звуку будильника она вскочила, голова болела, тело не держало. Сын встал беспрекословно, молча, больной от недосыпа. Они потеряли два часа на свой полуобморочный сон, но иначе они не смогли бы теперь идти в больницу, быстро, пешком, по раннеосенней улице, разговаривать с персоналом, найти реанимацию, в необходимых заботах прожить день до вечера.
Но не пришлось. Из первой же двери вышел медицинский работник:
– Вам разве не звонили?.. Два часа назад…Нет, теперь вас туда никто не пустит.
Только несколько лет спустя, когда шок хоть и постепенно, но все же проходил, она поняла, что не допустить к телу матери, чей только что отошедший дух – в смятении и ждет, – преступление, неважно, совершено оно по ведению или неведению, и надо было настоять и прорваться к телу матери любой ценой. Но она тогда, видимо из-за шока, не сообразила и даже не оценила ситуацию.
Они не успели увидеть её живой.
– Она не захотела остаться, – сказал младший сын. – Она почувствовала, что мы здесь, успокоилась и ушла.
Её удивил ход мысли сына и то, что он подтвердил её собственный.
Мама… Она же бабушка Полина… её независимая и самостоятельная личность не допускала остаться недееспособной на руках чужой судьбы – дочерней судьбы, которую она не принимала до последнего дня, но и не осмеливалась ей препятствовать, отчего и страдала неутешно.