Роман
Шрифт:
Оперевшись руками о подоконник, Роман долго вглядывался в необычный пейзаж, и чувство тревоги постепенно овладело им. Он всегда остро чувствовал связь с родной природой, а иногда и вовсе ощущал себя частью этих полей и лесов, переживая в душе все их перемены. Теперь же этот неестественно красный закат ещё больше встревожил и без того возбуждённую душу Романа.
Стоявшая кругом тишина усиливала впечатление. “Кровь… – подумал Роман и прошептал: – Кровь”. Он вдруг явственно представил себе худые руки Христа, пригвождённые к кресту, и содрогнулся от привычного, сотни раз испытанного переживания. Оно проснулось в нём в юношеском возрасте, когда
Роман любил Христа как Бога, но как человека он переживал Его. Это было сложное невыразимое чувство, целиком охватывающее Романа и заставляющее его отождествляться с Иисусом, ощущая все движения Иисусовой души. Роман всё пропускал через свою душу – Нагорную проповедь, исцеление прокажённого, моление о Чаше. Во всех случаях душа его трепетала радостью, и он явственно понимал, что такое быть в Духе.
И только слова “распят же за ны при Понтийстем Пилате” давали волю боли и отчаянию. Роман понимал, что распятие – поистине самая страшная казнь для человека: подвешенный между небом и землёй, оторванный от людей и от Бога, он умирает, чувствуя страшное сиротство и физические страдания. Только смерть способна избавить его от мук. И всё существо Романа содрогалось, чувствуя, как широкие четырёхгранные гвозди намертво входят в его ладони…
Остаток вечера Роман провёл у себя в комнате, куря и прохаживаясь по скрипучему полу. Солнце зашло, миновали голубоватые весенние сумерки, из окна потянуло холодом, наступила пасхальная ночь.
Роман почувствовал, что озяб, сунул папиросу в переполненную окурками пепельницу и, подойдя к окну, стал закрывать его. В этот момент старый сорокапудовый колокол крутояровской колокольни протяжным басом возвестил на всю округу, что пора идти к заутрене. Вслед за этим внизу послышались женские голоса. Роман принялся собираться. Переменив рубашку, он облачился во всё тот же серый костюм с жилеткой, повязал сдержанного голубого тона галстук и спустился вниз.
Там в прихожей Лидия Константиновна и кухарка Аксинья громко помогали Антону Петровичу влезть в синее осеннее пальто, а он, кряхтя и двигаясь своим грузным телом наподобие тюленя, бормотал ругательства в адрес далёкого портного, подложившего, по его мнению, слишком много ваты в подстёжку рукавов.
– Чтоб тебя собаки сожрали… чтоб тебе… ни дна ни покрышки… – бормотал Антон Петрович.
– Антоша! Антоша! – укоризненно качала головой Лидия Константиновна. – Перестань, пожалуйста….
Наконец пальто было надето, и Аксинья принялась старой платяной щёткой чистить спину Антону Петровичу, а он, повернувшись к Роману, нравоучительно поднял вверх свой толстый палец:
– Вот, сударь вы мой, что бывает, когда доверишься мошеннику!
– Полноте, Антоша. Ну какой он мошенник? – качнула головой тётушка, поправляя выбившееся кашне. Она была уже одета в своё лёгкое бежевое весеннее пальто, подчёркивавшее её прекрасно сохранившуюся фигуру.
– Мошенник, истино мошенник… – не унимался Антон Петрович, застёгивая пуговицы и берясь за свою неизменную черешневую палку. Аксинья, открыв картонную коробку, достала шляпку с вуалью и подала Лидии Константиновне.
Роман надел пальто, шляпу и вскоре уже шёл рядом с четой Воспенниковых, вдыхая сырой ночной воздух, вслушиваясь в размеренные удары колокола. Дорога к церкви пролегала сквозь дубовую аллею, затем тянулась вдоль речки и по деревне. Можно было идти коротким путём— через школу и дом Рукавитинова, но такой путь показался Антону Петровичу не по-праздничному поспешным. Лидия Константиновна была солидарна с ним.
Шли молча. Только поотставшая Аксинья вздыхала, изредка бормоча: “Господи, Твоя воля”.
Когда шли по берегу, Роман залюбовался бледным месяцем, чисто и спокойно отражающимся в чёрной воде. Ему подумалось, что звон идёт от этого неяркого серпа, повисшего над сумрачной зеленью.
На деревне было оживлённо.
Мужики, бабы, ребятишки, по-праздничному одетые, все шли к церкви, галдя и переговариваясь. Завидя чету Воспенниковых и Романа, мужики, снимая картузы, кланялись, а бабы громко здоровались в темноте, склоняя свои аккуратные, повязанные новыми белыми платками головы. Возле церкви разговоры смолкали, все дружно крестились и тихо входили. Только совсем маленькие ребятишки бродили возле, смеясь и озорничая.
Прежде чем войти, Роман оглядел церковь.
Это было незатейливое каменное строение, сложенное почти полвека назад и стоявшее прочно, на радость крутояровцам. Вокруг храма не было ни ограды, ни кладбища, лишь два гранитных креста торчали из земли почти возле самых зарешёченных окон. Под ними покоились отец Владимир и отец Ювеналий – священники, ранее содержавшие Крутояровский приход. Отец Владимир умер молодым сорок два года тому назад и помнился только местным старожилам, отца Ювеналия Роман смутно помнил – этот тихий, любящий уединение человек умер, когда Роману было шесть лет.
Оба купола – и придела, и колокольни – были в весьма плачевном состоянии, что было заметно и в сумерки. Но стены храма, выступы и перекрытия светились белизною – в прошлом году его основательно побелили. Колокол, ухавший над самой головой, смолк, послышалось слабое кряхтенье старого звонаря Григория, спускающегося вниз по узкой винтовой лестнице.
– Всегда опаздываем, – пробормотала тётушка и первой вошла в раскрытую настежь дверь храма.
Роман вошёл следом и, вдохнув до боли родной запах ладана и горячего воска, улыбнулся радостной, почти детской улыбкой.
Церковь была полна народа. Сотни свеч озаряли её.
Справа, как обычно, стояло мужское население Крутого Яра: старики, мужики и молодые – все одетые по-праздничному, в новых пиджаках и кафтанах. Слева расположились бабы с детьми, старухи и молодые девки. Эта половина пестрела плисовыми поддёвками, плюшевыми фуфайками и разноцветьем юбок и платков.
Было празднично, светло, тепло, слышался тонкий голос дьяка, уже кончающего читать “Деяния святых апостолов”.
Купив свечку и пропустив вперед тётушку с дядей Антоном, Роман двинулся за ними по узкому, еле различимому проходу, и по мере того как они пробирались вперед, все поворачивались и смотрели на них. Впереди на аналое дьяк, облачённый в серебристый стихарь, читал “деяния”, вокруг него полукругом стояли первые ряды.