Роман
Шрифт:
Сидящая рядом с Романом Татьяна протянула руку и встала с такой осторожностью и робостью, что у Романа защемило сердце.
“Господи, помоги нам!” – взмолился он, видя её смятение и скованность и начиная ощущать эти же чувства в себе самом.
Она же, опираясь на руку Красновского и чувствуя на себе сотни взглядов, сошла по ступенькам коляски так, словно они были стеклянные и могли расколоться под её белыми туфельками.
“Господи, Господи, дай силы!” – повторял про себя Роман, вставая с
Ступеньки, земля, Татьяна и Красновский, стоящие на этой земле, – всё показалось ему далёким и ускользающим. Крепко взявшись за край коляски, он медленно сошёл на землю и впервые за всю жизнь ощутил её непрочность. Все смотрели на него. Белый фрак был ему немного велик, белоснежный воротничок сжимал шею, ноги в новых длинноносых туфлях казались не своими.
“Господи, что со мной?” – мучительно подумал он, скользнув глазами по замершей толпе и успев заметить в ней высокую фигуру Дуролома, подмигивающего ему и скалящего зубы. Сзади подошли.
Кто-то шепнул ему что-то, он не понял, но покорно двинулся к дверям церкви, стараясь аккуратно ступать по ненадёжной земле. Когда вошли внутрь, прохлада храма немного успокоила Романа, он поднял взгляд со своих остроносых туфель и увидел перед собой покрытый зелёным сукном аналой, дьяка и отца Агафона в расшитой золотом ризе, в фиолетовой камилавке с двумя витыми незажжёнными свечами в руке.
И чернобородый, с худощавым беспокойным лицом дьякон, и седой, светящийся нежностью отец Агафон смотрели на Романа, по-видимому ожидая чего-то от него. Это ожидание возбудило в нём новый приступ беспокойства и страха, тем более что сзади слышался гулкий шорох входящей в церковь толпы.
“Неужели началось? Мне что-то нужно сделать, они смотрят на меня… Татьяна!” – мелькнуло у него в сознании, и он, поразившись тому, что вспомнил о ней только теперь, быстро повернулся налево.
Она, оказывается, стояла совсем близко, сосредоточенно глядя перед собой, покорно опустив руки в белых перчатках и так непривычно сжав свои нежные губы. Белое шёлковое платье, безжалостно подчёркивавшее стройность её фигуры, померанцевый венок с вуалью, нитка жемчуга на шее – всё казалось Роману чужеродным, ярким, всё делало её чужой и незнакомой.
Он похолодел, не в силах совладать с собой. Отец Агафон тем временем что-то сказал Роману своим певучим мягким голосом. Роман не понял и снова посмотрел на Татьяну. Она явно почувствовала его взгляд, но не повернулась, а лишь вздрогнула и, разлепив губы, еле слышно вдохнула прохладный церковный воздух.
– Возьми за правую руку и веди, – раздался горячий шёпот Красновского, и Роман, послушно найдя правую руку Татьяны, сжал её в своих похолодевших пальцах, шагнул вперёд, не понимая, что он делает и зачем.
В последний миг он испугался, что она не пойдёт с ним – так ярко-красиво и отчуждённо стояла она в своём шёлковом платье, но платье двинулось, зашелестело. Татьяна пошла рядом, негромко стуча каблучками по старому каменному полу.
Отец Агафон подождал, пока они подошли к аналою, потом зажёг обе свечи от своей, горящей у иконы Спасителя, и, приблизившись к новоневестным, держа обе свечи в левой руке, правой благословил жениха и невесту, дважды повторив:
– Во имя Отца и Сына и Святаго Духа.
Роман попытался найти в его певучем голосе опору в противовес своему смятению, но голос был чужой. Батюшка подал им свечи и, взяв кадило, пошёл с ним вкруг аналоя, кадя во все стороны.
“Теперь и навсегда, – мелькнуло в голове Романа, – навсегда. И это бесповоротно”.
Сердце его сжалось, и дрожь прошла по членам, отчего пламя свечи заколебалось.
“Неужели всё, что происходит, происходит по моему желанию, по моей воле?” – думал он, глядя на неподвижно стоящего дьяка, начавшего медленно приподнимать на двух пальцах свисающий с плеча орарь.
“Неужели всю жизнь я мечтал об этом и готовился к этому? Но почему такой ужас во всём? Но ведь это необходимо… и я люблю её. Господи, как всё страшно!..”
Дьяк шагнул вперёд и, держа на руке орарь, проговорил нараспев сильным голосом:
– Бла-го-слови, владыко!
– Благословен Бог наш всегда, ныне и присно, и во веки веков, – смиренно ответил батюшка, и началась ектенья.
Запел хор деревенских девушек, поддерживая и перекликаясь с громким мужественным голосом дьяка.
– О еже ниспослаатися им любве совершенней, ми-и-ирней и по-о-омощи, Господу помо-о-олимся! – выговаривал дьяк, и хор подхватывал и молился Богу тонкими девичьими голосами, прося милости.
Роман вслушивался в слова, и они пугали его, укрепляя в беспокойстве и смятении.
“О помощи! Они молятся о помощи, – думал он, стараясь ровно держать свечку, – значит, они всё знают и догадываются, как мне плохо. Но ведь это читается всем, всем! Значит, всем плохо?! Всем миллионам стоящих у аналоя, всем так же плохо, как и мне теперь?! Господи, но почему?”
Для ответа на этот вопрос он поднял глаза на висящий справа у алтаря лик Спасителя и встретился с его взглядом. Карие глаза Иисуса были отрешённы, Роман прочёл в них полное равнодушие к происходящему.
А батюшка, стоя у аналоя, уже читал требник, прося Бога благословить Романа и Татьяну, как благословил Он Исаака и Ревекку. Роман слушал, изо всех сил стараясь проникнуться тем знакомым с детства трепетом и благословением к старославянской церковной речи, но то, что раньше успокаивало и давало силы, теперь только пугало.