Россия и мессианизм. К «русской идее» Н. А. Бердяева
Шрифт:
Еще более очевидно внутреннее противоречие консерватизма у Каткова. Его консерватизм имел значительно более «западный» вид, нежели у Победоносцева, и тем не менее, он был, пожалуй, типичнее — как воплощение государственной идеологии на закате самодержавия. Во имя консерватизма и частной собственности Катков выступал против «мира» — русской крестьянской общины. Такой консерватизм «консервировал» нечто, существовавшее на Западе — но никак не в России, и это хорошо показал Иван Аксаков{803}. Ибо введение частноправовой собственности на землю в России датировалось лишь екатерининской эпохой (на что Победоносцев сам указывал в своем учебнике гражданского права!{804}) и осталось чуждо народному сознанию.
Именно по отношению к проблеме собственности на землю идеология революционного народничества была намного консервативнее, чем взгляды Каткова {805} , а эсеровская программа-чем программа П. А. Столыпина. Однако и народничество несло в себе характерное раздвоение, ознаменовавшее петербургскую эпоху. Идеология левого народничества (о
78
Иван Аксаков, убежденный славянофил и монархист, сам называл церковь гигантским государственным учреждением или департаментом мирской власти с немецким бюрократизмом и тем же самым принципом Не-Правды (И. Аксаков. О казенщине в церковном строе // И. Аксаков. Сочинения. Т. 2. С. 428–432). Аксаков предупреждал, что, являясь частью светского государства, русская церковь должна разделить судьбу всякого светского государства (И. Аксаков. Т. 4. С. 120–127).
Как уже упоминалось выше, революционный характер русского западничества, источником которого был рационализм государственной надстройки, воздвигнутой в результате петровских преобразований, обратился против теократического фундамента, на котором она зиждилась. Потому-то даже домарксистские идеологи русского революционного движения отрекались от того, что формально составляло идеологическую основу русской государственности, т. е. враждебно относились к церкви, а тем самым и к религии в целом — постольку, поскольку речь шла о критике существующего общества. Эта враждебность носила, однако, этический, а стало быть (в российских условиях) — в конечном итоге религиозный характер. Это и стало причиной глубочайшего внутреннего противоречия, которым была отмечена идеология народничества: утилитаризм и эгоизм в теории сочетался с идеализмом и героическим самопожертвованием на практике.
Владимир Соловьев охарактеризовал это парадоксальное сочетание с помощью знаменитого саркастического «силлогизма»: человек происходит от обезьяны, следовательно, положим же душу за благо ближних своих! Отсюда и стремление «втиснуть» идеологический потенциал русской революции, с её простирающимися до «мистических» глубин порывами, в тесный футляр холодного и поверхностного позитивизма и материализма — парадокс, обусловленный социальным статусом и историческим прошлым русской интеллигенции. Соотношение двух указанных начал и стало роковым для России.
Ибо позитивистской основой своего неприятия установленного петербургского строя народничество отрезало себе возможность слияния с антигосударственными течениями, исходившими из допетровского мировоззрения верующего народа{807}.
Некоторые человеческие судьбы наглядно демонстрируют это фатальное противоречие: речь идет о тех, кто, вдохновляясь принципами просвещения, насаждаемого в России начиная с Петра Великого, и доходя до «последних выводов», не смогли примириться с русской действительностью, ибо такое «примирение» возможно лишь на основе «почвенных», старинных, московских принципов общественного порядка (чему примером может служить умонастроение Гоголя в конце его жизни или мировоззрение позднего Достоевского{808}. Такова была участь Рудиных, Бельтовых и многих других — тех, кого русская литература нарекла «лишними людьми». Не случайно их образы — самые трогательные и эстетически значимые в литературе петербургского периода. Не случайно и то, что «лишние люди» не нашли связи со своими предшественниками и собратьями в русской народной стихии — странниками и искателями Китежа Старой Руси — несмотря на то, что апокалиптической тоске последних по исчезнувшей Правде соответствовала «социальная скорбь», ставшая характерной приметой русской интеллигенции{809}. Михайловский страстно напоминал: «Мы, интеллигенция, обо многом… размышляли… Слепым историческим процессом мы оторваны от народа — мы чужие ему, как и все так называемые цивилизованные люди, но мы не враги его, ибо сердце и разум наш с ним»{810}.
Однако народ долго не откликался на призывы революционной интеллигенции. Он жил, сохраняя старое мировоззрение, унаследованное от московского периода и ставшее фундаментом, на котором покоился «секуляризованный» Петербург{811}. И нередко именно те, кого народники-агитаторы, проповедники аграрной революции, возводили на почти что божественную высоту, выдавали их властям. А однажды, накануне революции 1905 года, крестьяне намеревались выколоть глаза одному агитатору-эсеру, и лишь вмешательство царской полиции помешало им привести свой замысел в исполнение{812}. Еще в 1874 году Н. Г. Чернышевский, которого по праву можно назвать одним из духовных отцов русского нигилизма, пророчески писал: «Невежественные массы, преисполненные грубых предрассудков, не станут — если только оторвать их от их привычек — делать различий между людьми в „немецком“ платье. Со всеми они будут поступать одинаково. Они не пощадят ни науки, ни поэзии. Они разрушат всю нашу культуру»{813}.
Именно такая участь постигла бесчисленные культурные ценности, равно как и их создателей во время большевистской революции, о чем свидетельствуют воспоминания самых разных людей [79] . Летом 1917 года Александр Блок не удивлялся, что «народ… начнет… вешать и грабить интеллигентов (для водворения порядка)» {814} . Эта ярость по отношению к интеллигенции, в том числе и дружественной народу, проистекала не из одной лишь социальной ненависти, но также из ненависти национальной — испытываемой «московитскими» народными массами к «вестернизированным» социальным слоям. Эта ненависть была продолжением неприятия «отпавшей от истинной веры», «еретической» Европы старой православной Москвой. Представители церкви не однажды обвиняли «социальные слои, которые еретический Запад заразил атеизмом», в том, что они — «враги русского народа». В 1905 году Мережковский, отвечая на такого рода обвинения, указал на тот факт, что в них присутствует неосознанное осуждение петербургской системы; уничтожение носителей западной цивилизации означало бы возврат к старым московским ценностям и оказало бы значительно более разрушительное воздействие на существующий петербургский строй, нежели самое радикальное западничество {815} . (В конечном итоге это относится и к «чисткам», истребившим старых большевиков-интеллигентов, — чисткам Сталина, своего рода «красного царя».)
79
Еще в 1909 году не только богослов отец Сергей Булгаков предостерегал радикальную интеллигенцию: не следует будоражить народ, это может вызвать бушевание «черносотенское» со стороны народа (ср.: Вехи. СПб., 1909. С. 68–69, 92). Однако спустя всего десять лет самый яростный обскурантизм оказался окрашен не в черный, но в красный цвет, и это указывает на его тесное родство с тем черным обскурантизмом, о который разбилось активное народничество, безуспешно просвещавшее «темные массы».
Но как бы ни был чужд народу европеизированный бюрократический аппарат, образ царя долго не утрачивал своего сакрального характера в глазах народа. Почувствовать это пришлось даже народовольцам после убийства Александра Второго в марте 1881 года {816} . Потому-то представители «бланкистского» (а по существу, почти что «якобинского») крыла русского революционного народничества и полагали, что народ можно «освободить» только «против его воли». По их убеждению, во внимание следовало принимать интересы народа — но не «мнение народное»: «голос деревни слишком часто противоречит ее собственным интересам» {817} . В чем состоит народный интерес, решали, естественно, самозваные «освободители»-бланкисты. Потому-то группировки, представлявшие революционное, «критическое» народничество, сами тяготели к решительно отрицаемому ими «петрограндизму» [80] . В этом, и только в этом отношении, их можно зачислить в предшественников большевизма [81] .
80
«Петрограндизмом» А. И. Герцен называл насильственное просвещение, ярчайшим примером которого была реформаторская деятельность Петра Великого.
81
Конечно, сказанное выше относится исключительно к той ситуации, что существовала вплоть до восьмидесятых годов девятнадцатого века. После того, как самодержавие разрушило — в буквальном смысле слова своими руками — царскую харизму (до тех пор представлявшую собой один из важнейших элементов народного сознания), революционное народничество сделалось в решающей степени именно рупором «мнения народного». Потому оно и оказалось главным противником большевизма, с его принципом диктатуры меньшинства по отношению к большинству.
Для «некритического» (или правого, т. е. монархического) народничества, идеологией которого было почвенничество, а главным «интерпретатором» — К. П. Победоносцев, решающую роль играло, напротив, «мнение народное» — каким оно было до 1905 года. С этой точки зрения и Ф. М. Достоевский — самый знаменитый представитель этой традиции, и его эпигоны были, быть может, демократичнее, нежели революционное народничество [82] (если бы не их фатальное несогласие с аграрными требованиями народа).
82
В семидесятых и восьмидесятых годах XIX столетия это консервативное народничество отражало народные ожидания в большей степени, чем революционное; однако, начиная с 1905 года, идеологи, подобные позднему Льву Тихомирову или Юзову-Каблицу, уже не отражали настроений большинства народа.
Тот факт, что Достоевский действительно выразил идеал, которому еще в восьмидесятых годах оставались верны широкие массы народа, подтверждают крестьянские письма, которые Глеб Успенский, знаменитый писатель-народник, получал после убийства Александра Второго. Что мы за православные христиане, если мы должны бояться сказать христианскому царю правду, — спрашивали крестьяне, которые тогда были готовы положить жизнь за веру православную и за царя православного. В то время доверие народа к царю оставалось непоколебимым, простые люди говорили: пойдем к нему и будем просить его — пусть окружит себя не доносчиками и мошенниками, а народом православным!{818}