Россия и мессианизм. К «русской идее» Н. А. Бердяева
Шрифт:
Позиция Соловьева по отношению к Дальнему Востоку была в целом негативной. Тем не менее, он полагал, что христианский мир может завоевать Азию благодаря притягательной силе экуменического идеала — в том, разумеется, случае, если сам сохранит ему верность {1052} . Но если христианский мир (включая Россию) предаст этот идеал, то Дальний Восток превратится в грозную опасность {1053} . Свое поэтическое выражение эта мысль нашла в известном стихотворении «Ex oriente lux». «Каким ты хочешь быть Востоком: Востоком Ксеркса иль Христа?» — этот вопрос Соловьев обращает к России. «Восток Ксеркса» стремится подчинить Запад силой, тогда как «Востоку Христа» предстоит иная миссия: духовное примирение Европы и Азии. И если Запад не будет верен своему предназначению — нести в мир истину христианства — то Азия неминуемо одолеет его. Европе придется повторить судьбу Византии, покоренной исламом, ибо ее политическая жизнь не подверглась христианскому преображению {1054} . Незадолго до смерти, в 1900 году, когда коллективная карательная экспедиция европейских держав (включая Россию) была отправлена в Китай, чтобы подавить («боксерское») восстание ихэтуаней, Соловьев задавался вопросом, с каким же багажом идут европейские нации на войну с Китаем. Нет христианства, идей не больше, чем во время Троянской войны; только тогда шло юное человечество, а сегодня идут старики, — печалился Соловьев [117] {1055} .
117
Здесь Соловьев полемизирует с
Как свидетельствуют позднейшие произведения Соловьева, с годами его враждебность по отношению к Азии усиливалась. Так, например, в 1892 году он писал, что буддизм будет угрожать христианскому миру и что эту грядущую опасность воплощают «индийские и тибетские просветители». Более того, Запад и Россия должны преодолеть действие своих собственных, внутренних сил, тяготеющих к буддизму{1056}. В этой связи Соловьев указывает на такое «большое зло», как буддийское (махаянистское) учение о пустоте (шуньявада){1057}. Философу даже приходилось отводить от себя подозрения в «безусловной» враждебности по отношению к исламу и, в особенности, буддизму, признавая этим как бы «обусловленную» враждебность. В самом деле, «безусловная» (необусловленная) враждебность нелогична в контексте соловьевской доктрины, так как азиатская угроза становится реальностью лишь в том случае, если Запад отречется от своей миссии. По мнению Соловьева, «отречение» Запада и возвышение Востока недвусмысленно свидетельствовали о приближающемся конце истории. В своем знаменитом произведении «Три разговора» (его лейтмотивом является мысль о скором пришествии Антихриста) философ предсказывал «великую и последнюю борьбу», которой предстоит развернуться в XX веке: схватку Европы с «панмонголизмом». Соловьев писал, что если во Франции победит социальная революция, то панмонголизму станет проще завоевать Европу. Но после того, как его господство будет низвергнуто, произойдет эсхатологическое объединение церквей, и мировая история завершится. Таким образом, отречение России от своей миссии Третьего Рима и следствие этого исторического предательства — падение русской монархии, гибель царства двуглавого орла, — все это Соловьев связывал с развитием панмонголизма и приветствовал как свидетельство окончания истории и как исполнение хилиастических обетований.
Идеологические построения, во многих отношениях напоминающие соловьевские рассуждения о панмонголизме, можно обнаружить и в тех формах русского мессианского сознания, что были непосредственно связаны с большевизмом. Крах самодержавия, гибель того третьего Рима, который должен был, как считалось, простоять до скончания веков, ассоциировались в сознании большевиков с мировой революцией — приближающимся финалом всей предшествующей истории, основанной на классовой борьбе. И характер этого финала не в последнюю очередь был, с большевистской точки зрения, обусловлен восстанием «монгольской» Восточной Азии против империалистического Запада. Правда, подобные мотивы были характерны не столько для самого Соловьева, сколько для вдохновленных его творчеством символистов, и в первую очередь для Блока и Андрея Белого, а также крестьянского поэта Петра Орешина, с их антизападными, «скифскими» настроениями. Разумеется, все они испытали сильное влияние соловьевских идей {1058} . Однако у Соловьева Азия в конечном счете играет пассивную и притом сугубо негативную роль по отношению к Европе; такая роль была обусловлена отказом Европы от выполнения своей исторической миссии. Да и у Белого, писавшего после русско-японской войны (и под сильным ее впечатлением) и в преддверии первой мировой, «пробуждение Азии» предстает в негативном — и апокалиптическом! — свете. Что же касается Блока (для которого Соловьев был носителем «идущего на нас нового мира»), то он, напротив, настолько полно и безоговорочно отождествил Россию со «скифством», что историческая миссия, которую предстоит сыграть Востоку, приобретает у него позитивно-хилиастический характер {1059} . «Скифская» Россия зовет Европу «на братский пир труда и мира», однако если протянутая рука будет отвергнута, то начнется борьба не на жизнь, а на смерть: «Тычь, тычь в карту, рвань немецкая, подлый буржуй. Артачься, Англия и Франция. Мы свою историческую миссию выполним …Если нашу революцию погубите, значит, вы уже не арийцы больше. И мы широко откроем ворота на Восток. Мы на вас смотрели глазами арийцев, пока у вас было лицо. А на морду вашу [sic! — М. С.] мы взглянем нашим косящим, лукавым, быстрым взглядом; мы скинемся азиатими, и на вас прольется Восток. Ваши шкуры пойдут на китайские тамбурины… Последние арийцы [118] — мы» {1060} . Перед советским переворотом Блок писал своей матери: «Европа… они смертельно нас боятся… мы… с легкостью пропустим сквозь себя желтых [азиатов — М. С.] и затопим ими не один Реймский собор, но и все остальные их святые магазины» {1061} . Такая враждебность по отношению к Европе — и вместе с тем чувство принадлежности к Азии, характерные для Блока и Орешина, очень далеки от христианского универсализма, который проповедовал Соловьев. Их позиция оказывается значительно ближе воззрениям Льва Толстого — убежденного противника Соловьева. «Толстой считал, что русская культура близка по… духу к… восточным культурам: „Мы, славяне, русские, гораздо ближе к восточной философии — Индии, Китая, даже Персии — чем к западной“» {1062} .
118
Слово «арийцы» употребляется здесь в его первоначальном смысле — «благородные».
У Толстого, о чьих взглядах на религию не раз говорилось, что они скорее буддийские, нежели христианские (такого мнения придерживались, например, Соловьев и Бердяев), мы обнаруживаем недвусмысленное соединение русского мессианизма с мессианскими же надеждами на Азию. Если, писал Толстой, русский народ отречется от своего призвания, то задача направлять человечество на путь освобождения от подмены силы божественной человеческой силой перейдет к другим, более счастливым, восточным народам. По мнению Толстого, роль восточных народов Китая, Персии, Турции, Индии, России состоит в том, чтобы указать миру истинный путь к свободе — в смысле вечных законов человеческой жизни. И эту свободу, которую почти безвозвратно потеряли народы Запада, призваны осуществить восточные народы{1063}. «В Индии… высокоодаренный… духовными… силами народ находится во власти… людей, стоявших в религиозно-нравственном отношении неизмеримо ниже тех, над которыми они властвуют»{1064}.
Конечно, в толстовских представлениях о миссии Востока явственно присутствует квиетистский мотив: так, он предупреждал, что если Китай силой прогонит западных империалистов, он поставит себя на один уровень с «западными варварами»{1065}. Тем более примечательно, что для осуждения европейского колониального господства в Азии Толстой нашел слова, которые вполне могли бы украсить любой советский призыв, обращенный к угнетенным народам: «Между вами совершают сейчас величайшие злодейства вооруженные люди, называющие себя христианами. Не верьте им: люди эти не христиане, а шайка ужасных разбойников, не переставая грабивших и… мучающих… девять десятых населения в Европе и Америке, и теперь желающих вас ограбить, покорить, а главное, развратить, потому что без развращения… эта небольшая шайка… не могла бы властвовать над миллионами»{1066}.
Если для Толстого симпатия к народам Востока была связана, в частности, с его отказом от церковного исповедания христианства (благодаря чему устранялось «конфессиональное препятствие» [119] ), то в иных случаях именно позитивное отношение к Азии оказывалось результатом мистических поисков (также во многом расходившихся с «формальным», церковным христианством). Об этом свидетельствуют тезисы князя Ухтомского, убежденного монархиста.
Эспер Ухтомский принадлежал к ближайшему окружению Николая Второго и сопровождал его (в то время еще наследника престола) в путешествии по странам Востока [120] . Несмотря на то, что взгляды князя сформировались под влиянием окружения Каткова, в своем антиевропеизме он зашел в конце концов настолько далеко, что, по существу, полностью солидаризировался с тезисом о родственной близости России и Азии, который был высказан и Толстым. (Характерно, что до тех пор подобные утверждения исходили исключительно от врагов России [121] ; даже крайние славянофилы и панслависты решительно их отвергали.)
119
Даже позднейшее евразийство оказалось не в силах устранить это вероисповедное препятствие. Так, например, выдающийся этнолог князь Н. С. Трубецкой называл индийские религии «оплотом Сатаны» (см.: Евразийский временник. Берлин, 1922. Т. 2. С. 177–230).
120
Ухтомский был сотрудником князя Мещерского, известного деятеля крайне консервативного направления. В то же время он критиковал политику насильственной русификации, основанную на идеологии казенного панславизма. Это обстоятельство и стало причиной его разрыва с панславистскими кругами. Ухтомский основал «просвещенно-монархическую» газету «Петербургские ведомости», которая неоднократно подвергалась нападкам черносотенцев, обвинявших газету в защите «инородцев»; цензура также неоднократно закрывала газету (Р. Е. Пубаев. Буддизм и литературно-художественное творчество народов центральной Азии: Г. А. Леонов, Э. Э. Ухтомский. К истории ламаистского собрания Государственного Эрмитажа. Новосибирск, 1985. С. 105, 107.). Примечательно, что «азиатский мистицизм» Ухтомского не помешал ему впоследствии сделаться директором Русско-Китайского банка; а после победы советской революции большевики не стали его трогать и даже оставили в его владении коллекцию произведений тибетского искусства.
121
Что же касается антирусского тезиса о русской «азиатчине», то характерным ее примером стали националистические рассуждения поляка Ф. X. Дучинского, по мнению которого Московская Русь, с присущим ей «аграрным коммунизмом» и самодержавным образом правления, представляла собой вовсе не европейское, а «туранское» общество — в противоположность Украине и Белоруссии, испытавшим влияние польской культуры и проникнутым «арийским индивидуализмом» (ср.: F. H. Duchinski. Necessites des reformes dans L'exposition de l'historie des peuples Aryas europeens et tourans. Paris, 1864. P. 31–79).
Еще в 1904 году Ухтомский писал, что панмонголизм не следует рассматривать как угрозу для России, ибо идея всемирной империи, унаследованная от древности и средневековья — во всех ее традиционных разновидностях, включая и те, что свойственны монгольским и вообще азиатским народам, — стала достоянием России (которая восприняла ее в борьбе с монгольским господством) {1067} . По мнению Ухтомского, Англия, в противоположность России, стремилась лишь к эксплуатации азиатских народов. В 1900 году он противопоставил угнетение индийцев и, в частности, пристрастность судопроизводства в Британской Индии по отношению к неевропейцам, равенству народов Российской империи перед законом {1068} . Исчезновение коллективистских традиций Китая в условиях безжалостной борьбы за существование — таков результат империалистического господства Великобритании — Ухтомский считал значительно более важным событием, чем все неполадки российского управления в Азии {1069} . «Политический урожай» в Азии давно поспел — и России остается только собрать его. В 1904 году Ухтомский сформулировал эту мысль еще более отчетливо: среди трудолюбивых народных масс желтого мира уже исполнены социальные идеалы высшего порядка, которые еще долго будут неисполнимы на Западе [122] {1070} . Согласно Ухтомскому, «весь Восток» потенциально представляет собой такую же органическую составную часть «Державы Мономаха» (т. е., собственно, Российской империи, если понимать последнюю в духе византийской концепции универсального государства), какой уже — «силою вещей» — сделалась Сибирь. Потому-то единственно возможной границей российских владений в Азии было, по мнению Ухтомского, омывающее континент синее море {1071} .
122
Что касается «идеалов высшего порядка», то рассуждения Ухтомского на этот счет представляют собой как бы распространение социально-мессианских представлений о традиционном общинном коллективизме (мир), которые народничество унаследовало от славянофилов, на страны Азии. Это было, разумеется, только начало долгого пути. Так, в 1918 году в Советской России была опубликована декларация (ее издал «Союз Освобождения Азии»), в которой говорилось, что обнищание азиатского крестьянства, с одной стороны, и традиции общинной собственности на землю (характерные для Сирии, Индии, Индонезии, Вьетнама) — с другой, могут стимулировать формирование общинного социализма. (Эта декларация приводится в книге: P. Schmitz. Moskau und die islamische Welt. M"unchen, 1938. S. 8, 10.)
Такие претензии на господство в Азии Ухтомский объяснял органическим сходством между Россией, с ее идеей империи, и Азией; в особенности же между старым Московским государством и Индией (а также Китаем) [123] . Эту органическую близость Ухтомский противопоставлял «холодности» и отчужденности Запада по отношению к странам и народам Востока.
В течение многих лет англичане исследовали восточные культуры и, в частности, индийскую, — тому свидетельством бесчисленные научные труды. Душа индийца осталась, однако, закрыта для англосаксонского ума. И если символом британского отношения к Индии стала фигура сипая, привязанного к жерлу пушки, то у России была иная цель: установить с народами Азии подлинно братские отношения {1072} . Во время боксерского восстания Ухтомский (правда, без сколько-нибудь ощутимых последствий в сфере реальной политики) выступал за союз России и Китая {1073} . Успешная экспансия России в Азии должна основываться не на одной лишь военной силе, но также на скрытой силе симпатии. Именно последняя обусловила, по мнению князя, стремление русской души видеть в каждом разумном существе, без различия веры и происхождения, своего младшего брата, равноправного перед Богом и царем [124] .
123
Нельзя не отметить сходства рассуждений «неославянофила» и монархиста Ухтомского с воззрениями западника-марксиста Г. В. Плеханова. Последний, как известно, приписывал Московскому государству сугубо азиатский характер. Другое дело, что оценки русской «азиатчины» были в этих двух случаях диаметрально противоположными.
124
Во время русско-японской войны иностранные обозреватели почти единодушно утверждали, что русские солдаты в Манчжурии обращались с китайцами как с равными, подрывая тем самым в глазах англичан авторитет белой расы (см.: М. Baring. With the Russians in Manchuria. 1905; Lord Brook. Eyewithness in Manchuria. London, 1905; цит. у: Heretz. P. 210–211).
Ступени перехода от русских владений к Китаю, писал Ухтомский, так малозаметны, что их даже невозможно выразить: на Дону, т. е. в центре России, есть «казаки»-буддисты, родственные кочевым монголам Центральной Азии; на реке Маныч можно встретить буддийских монахов, одеждой не отличающихся от монахов Тибета. Поэтому восточнорусские поселенцы обнаруживают, что мир, открывающийся перед ними, не только не чужд и не враждебен, но хорошо знаком им с детских лет{1074}. Там, в неведомой Азии, продолжал Ухтомский, народы испокон века чувствовали колебания мистической тоски по тем неземным высотам веры и молитвы, где перед лицом Божественных стихий (!) должны успокоиться всякое зло и интернациональная ненависть. Великой тишиной веет из бывших когда-то врагами стран; там Шакьямуни кротко смотрит на толпы молящихся с алтарей, на которых приносятся бескровные жертвы. Как родственны чувства и молитвы, исходящие от этих народных толп, тем, что спят в глубинах русской души! Запад сформировал русский дух, но как бледно и слабо отражается он на поверхности жизни; в недрах русской национальной жизни все проникнуто убеждениями Востока, там все дышит тоской по высшим формам жизни и проникнуто далеко идущими и либеральными (!) желаниями, источник которых — человеческая любовь, и которые совершенно чужды понятиям среднего европейца, насквозь отравленным материализмом, — писал Ухтомский. Разве невозможно точнее определить эту общность между азиатской мистикой, самым совершенным выражением которой является буддизм, и духом русского народа? Почему Азия инстинктивно чувствует в России часть того духовного мира, который называется Востоком? — спрашивал Ухтомский{1075}.
Источником глубинного родства, объединяющего русскую религиозность с той азиатской мистикой, точкой пересечения двух духовных традиций Ухтомский считал религиозное почитание царя. По мнению Ухтомского, не конституционалистская Европа, но Восток осветил сознание человека через провозвестников истины и одновременно абсолютных властителей, в которых, согласно верованиям смиренных народных масс, живет душа, почти приблизившаяся к своему окончательному совершенству, душа, творящая добро, ибо она насквозь пронизана длинной чередой взаимосвязанных превращений и моральных возрождений. В представлении целого миллиарда людей, абсолютно убежденных в этом, верховный самодержец есть помазанник Божий. Индусы видят в нем воплощение Вишны, китайцы — отблеск неба, японцы — потомка богини Солнца, монголы и тибетцы — животворящий луч Будды{1076}. Стоит только народам Востока уяснить себе эту фундаментальную общность, как они немедленно духовно объединятся с Россией, — утверждал Ухтомский.