Россия и мессианизм. К «русской идее» Н. А. Бердяева
Шрифт:
Самым выдающимся среди противников славянофильства был, вероятно, П. Я. Чаадаев. Он разделял, однако, теократический пафос, ставший впоследствии неотъемлемой чертой славянофильства: по убеждению Чаадаева, исторический процесс представлял собой приближение Царства Божия. Самое близкое историческое воплощение Царства Божия Чаадаев обнаруживал в католическом, западноевропейском средневековье и, следовательно, отвергал всю русскую историческую и религиозную традицию. Это сделало его основоположником русского западничества. Отвергая современную ему русскую действительность, Чаадаев стал родоначальником русского революционного радикализма. Однако, отрицая русские традиции и русское прошлое, Чаадаев не уставал обнаруживать предзнаменования мессианского будущего, ожидавшего Россию. По его мнению, русские принадлежали к тем нациям, которые как бы не входят в состав человечества, но живут лишь для того,
Чаадаев писал Тургеневу, что в будущем России предстоит решить все вопросы, над решением которых бьется Запад. В 1835 году — также в письме Тургеневу — он предрекал России роль учительницы Запада. Россия, утверждал Чаадаев, станет проводить не политику наций, но политику человечества, более того — она раскроет тайну человечества. Россия будет развиваться иначе, нежели европейские страны; у нее — своя, особая всемирно-историческая миссия, и она должна не учиться у других народов, но, напротив, сама учить их.
Параллельно идеологическому развитию Чаадаева — от отрицания России к утверждению русского мессианизма — развивалась мысль Герцена. Герцен ошибочно считал Чаадаева революционером, духовно близким ему самому. Тот синтез радикального революционного западничества и русского славянофильского мессианизма, который представляло собой мировоззрение Герцена в пятидесятых и шестидесятых годах, был положен в основу левого народничества. Косвенно он оказал, однако, решающее влияние на все направления революционной мысли в России.
В молодости мировоззрение Герцена было откровенно религиозным и мистическим. Тот факт, что свою религиозность, если понимать под ней психологическую потребность в вере, он сохранил и в зрелые годы (псевдопозитивистская форма его построений едва ли может ввести в заблуждение), и что глубинный источник его революционного чувства внешне выражался в пафосе отрицания, отмечался не раз {929} . Примечательно, что, говоря о революции, он не раз сравнивал ее с ранним христианством на фоне умирающего античного мира. Он утверждал, что Россия, не затронутая влиянием католицизма, равно как и протестантизма (купеческой религии, которая стала прочным фундаментом буржуазного мира [95] и миропонимания), приняла православие, стоящее ближе к первоначальному христианству {930} .
95
Здесь Герцен предвосхищает социологию Макса Вебера.
В 1854 году Герцен писал: «…если социализм не в состоянии будет доконать вырождающийся общественный строй [Европы — М. С.], его доконает Россия… Вопрос социальный, вопрос русский… сводится к одному»{931}.
Для Герцена русский мессианизм представлял собой функцию мессианизма, который был характерен для русского крестьянства («идола в тулупе», который, по словам Тургенева, пережил всех других идолов), — мессианизма, основанного на харизме страдания и смирения. Здесь Герцен близок своему старому другу Бакунину. Присущая последнему страстная вера в революционную миссию славянства была, как полагали многие, революционно видоизмененным славянофильством{932}. В то же время советские исследователи рассматривали Бакунина как предшественника большевизма{933}. Сам Бакунин незадолго до смерти говорил, что Запад и Восток никогда не встретятся{934}; до конца дней его не оставляла хилиастическая надежда на «мировую революцию», которая явится не с Запада, а с Востока.
Бакунин считал, что русский (точнее, великорусский) народ — прирожденный народ-революционер, т. е. социалист «по инстинкту» и революционер «по природе». Ибо традиция коллективного землевладения должна была заключать в себе все социальные революции прошлого и будущего.
Такой мессианизм, мировоззренческую основу которого составляла идея мира (крестьянской общины — славянофилы первоначально полагали, что институт мира был характерен только для древней Руси), — исповедовал и второй (однако, в отличие от Бакунина, отвергавший насилие) великий русский антигосударственник — Л. Н. Толстой. В 1865 году он писал, что историческое предназначение России — принести миру идею коллективного землеустройства. А сорок лет спустя Толстой утверждал, что России и славянским народам суждено преодолеть всеобщий грех и открыть новую эпоху мировой истории. Народу отказывают в его праве на землю — именно в этом и заключается причина катастрофы, угрожающей христианскому миру. Что же касается решения проблемы — а это решение должно будет заключаться в отмене частного землевладения — то оно и составляет историческую задачу русского народа, которому предстоит показать остальным народам мира пример «разумной», «свободной» и «счастливой» жизни{935}.
Однако самым знаменитым — и гениальным — проповедником русского мессианизма был, несомненно, Достоевский. Именно в его творчестве русская национальная идея нашла наиболее значительное свое воплощение. Ибо именно у Достоевского русский национализм (и его основа — мессианизм) обретает универсалистское (в современном значении этого слова т. е. «интернационалистское») звучание, которое сохранится по сей день, как бы ни разнились между собой различные версии русской идеи [96] .
96
Распространенное представление, согласно которому национализм и интернационализм суть противоположности, имеет сугубо западноевропейское происхождение и, безусловно, не должно рассматриваться в качестве универсального.
«А между тем нам от Европы никак нельзя отказаться… Европа нам почти так же всем дорога, как Россия; в ней все Афетово племя, а наша идея — объединение всех наций этого племени, и даже дальше, гораздо дальше, до Сима и Хама…
Если общечеловечность есть идея национальная русская, то прежде всего надо каждому стать русским…»{936}.
«Мы первые объявим миру, что не чрез подавление личностей иноплеменных нам национальностей хотим мы достигнуть собственного преуспеяния, а, напротив, видим его лишь в свободнейшем и самостоятельнейшем развитии всех других наций и в братском единении с ними… и так до тех пор, когда человечество, восполнясь мировым общением народов до всеобщего единства, как великое и великолепное древо, осенит собою счастливую землю»{937}.
Благодаря европеизации России, которую осуществлял Петр Первый, старомосковская государственная идея, православная традиция — все, что составляло миссию Третьего Рима — приобретало, по Достоевскому, универсальный, общечеловеческий характер:
«Один лишь русский, даже в наше время, то есть гораздо еще раньше, чем будет подведен всеобщий итог, получил уже способность становиться наиболее русским именно лишь тогда, когда он наиболее европеец. Это и есть самое существенное национальное различие наше от всех, и у нас на этот счет — как нигде. Я во Франции — француз, с немцем — немец, с древним греком — грек и тем самым наиболее русский. Тем самым я — настоящий русский и наиболее служу для России, ибо выставляю ее главную мысль»{938}.
«Ибо что такое сила духа русской народности как не стремление ее в конечных целях своих ко всемирности и ко всечеловечности?»{939}
«Да, назначение русского человека есть бесспорно всеевропейское и всемирное. Стать настоящим русским, стать вполне русским, может быть, и значит только… стать братом всех людей, всечеловеком, если хотите …И впоследствии, я верю в это, мы, то есть, конечно, не мы, а грядущие русские люди поймут уже все до единого, что стать настоящим русским и будет именно значить: стремиться внести примирение в европейские противоречия уже окончательно, указать исход европейской тоске в своей русской душе, всечеловечной и всесоединяющей, вместить в нее с братскою любовью всех наших братьев, а в конце концов, может быть, и изречь окончательное слово великой, всеобщей гармонии, братского окончательного согласия всех племен по Христову евангельскому закону…