Россия молодая
Шрифт:
Свитские бояре, кудахча от страха, еще рассаживались в шлюпки — идти к берегу, а на судах обеих эскадр уже начиналась та напряженная деятельность, которая всегда предшествует крупным маневрам или сражению. Корабли Сильвестра Петровича подняли синие кормовые флаги, эскадра Апраксина — белые. Иевлев в контрадмиральском мундире, при шпаге, в треуголке медленно прохаживался по шканцам, Апраксин оглядывал со своего флагманского корабля хмурые берега островов, суету на судах синего флота, таинственно улыбался и вздыхал:
После всенощной баталия началась.
Пушечная раскатистая пальба всю ночь беспокоила обитель, мешала спать, будоражила монахов. Братия из бывших воинских людей — отец оружейник, отец пороховщик, отец пушечник далеко за полночь торчали на монастырской стене, переругивались друг с другом, бились об заклад, кто победит — синие или белые. Монастырские копейщики лаяли друг друга непотребными голосами, игумен разогнал их по кельям посохом, приговаривая:
— Ишь, воины клятые, ишь, развоевались!
Утром с башни монастыря Петр в трубу оглядывал маневры кораблей и радовался хитростям обоих адмиралов. Море ярко сверкало под солнцем, корабли двигались величественно, словно лебеди, красиво серебрились круглые дымки пушечных выстрелов, ветер развевал огромные полотнища трехцветных флагов, — синие и белые флоты на мачтах все-таки несли русские флаги.
— Что ж, нынче и не совестно на Балтике показаться! — неторопливо произнес Федор Алексеевич. — Как надо обстроились…
— Вздоры городишь, — оборвал Петр. — Мало еще, ох, мало…
— Строят больно, мин гер, не торопясь, не утруждаючи себя, — пожаловался Меншиков. — Истинно говорю, чешутся, а дела не видать быстрого…
Петр повернулся к Александру Даниловичу, сказал с бешенством:
— Ты больно хорошо! Для чего, собачий сын, и ныне монастырь обобрал? Что тебе монаси спать не дают? Всего тебе, дьяволу, мало! Сколь сил кладу, дабы сих монасей работать заставить, а ты им безделье сулишь и за то посулы с них тянешь! Черт жадный, я тебе золото твое в утробу ненасытную вгоню!
Размахнувшись, он ударил Меншикова подзорной трубой по голове с такою силой, что из оправы выскочило одно стекло и, подпрыгивая, покатилось по камням башни. Александр Данилович наклонился, поднял стекло, проворчал:
— Возьми, мин гер Питер. Потеряешь — опять я бит буду!
И пожаловался Головину:
— Во всяком деле моя вина, а что доброе делаю — того никому не видно…
— То-то бедолага! — сердито усмехнулся Петр и стал опять смотреть на далекие корабли.
Весь день он провел на башне, только ко всенощной сходил в собор и, растолкав монахов на левом клиросе, запел с ними низким, густым басом. Здесь было холодно и сыро, Петр Алексеевич поеживался, потом вдруг стянул с головы графа Головина парик, напялил на свои кудри и опять стал выводить низкую ноту, смешно открывая рот. А
— Данилыч, спишь?
Тот, подымая голову от кожаной дорожной подушки, дерзко огрызался:
— Хоть бы очи дал сомкнуть, мин гер, ей-ей ум за разум у меня заходит от сей жизни. Днем колотишь, ночью спать не велишь…
— Ну, спи, спи! — виновато басил Петр.
И шел в соседнюю келью — говорить с Головиным. Тот не спал — сидел в длинной шелковой рубашке с ногами на лавке, расчесывал голую жирную грудь, удивлялся:
— Не спишь, государь? А надо бы! Ты, государь-надежа, молодешенек, тебе сон наипервеющее дело. Давеча поглядел на тебя — глаза красные, сам весь томишься. Беречься надобно…
Петр вздыхал по-детски:
— Нету сна, Алексеич! Нету!
— А ты тараканов считай, — советовал, уютно позевывая, Головин. — Один таракан да два таракана — три таракана. Три таракана — да к ним един таракан — четыре. Четыре да еще таракан — вот тебе и пяток. С сим и заснешь. Я в твои-то годы никак до дюжины не доживал…
Царь вдруг рассердился:
— Спать все горазды. Выдумали дьяволы ленивые: едут в тележке в дальний путь — не спят. А на место приехал — и повалился. Так всю Россию некий полномочный господин и проспит. Ныне велю: спать в пути, а как куда доехал — исправляй дела…
— По нашим-то дорогам не больно поспишь…
— А ты не робей! — жестко сказал Петр. — Ремнями пристегнись к возку, чтобы не вывалиться, и тараканов своих считай. Дела, Алексеич, больно много у нас, а спим — будто все переделали…
Он говорил сердито и видел, что Головин в сумерках улыбается, но не с насмешкою, а с грустью и с какою-то странной, несвойственной ему умиленностью.
— Что смешного-то? — резко спросил Петр.
— Смешного? — удивился Федор Алексеевич. — Что ты, государь. Я вот слушаю тебя и думаю — трудно тебе, а? Трудно эдак ночи-то жить. Ночи, ведь они длинные, ох, длинные…
Так миновало еще четыре дня. На пятый в келью, которую занимал Петр, вошел высокий, решительного вида, распухший от комариных укусов офицер и, поклонившись, вынул из-за обшлага бумагу. Рукою Щепотева были написаны всего два слова: «Идти возможно».
Петр, счастливо глядя на офицера, велел подать ему кружку двойной водки — сиречь крепыша. Офицер стоял прямо, развернув широкие плечи, взор его светился яростным обожанием.
— Сей крепыш пить тебе за успех некоторого известного нам дела, — твердым молодым голосом произнес Петр, — и пить до дна…