Россия входит в Европу. Императрица Елизавета Петровна и война за Австрийское наследство, 1740-1750
Шрифт:
Двойное нарушение отцовской воли
Елизавета сознавала, что способна следовать определенным принципам, определенным правилам игры. В отличие от своих приближенных, каждый из которых был подкуплен той или иной из воюющих сторон, сама она не принимала никаких залогов дружбы. Обмен подарками совершался исключительно на основе полной взаимности. Слабость Елизаветы, помимо лени, заключалась в другом — в ее неумеренном благочестии. Не отличаясь в личной жизни особым целомудрием, она тем не менее тщательно исполняла все предписания православной религии, истово молилась и доходила порой до такого исступления, что лишалась чувств. В этом отношении она была совсем не похожа на своего агностика-отца. Петр упразднил патриаршество и обложил налогами монастырские владения{319}, Елизавета же отступила от петровского курса на секуляризацию духовных вотчин, вернула доходы с монастырских земель в ведение Синода, без устали осыпала духовных лиц подарками; при ней были выстроены новые монастыри и церкви. Паломничества царицы в Троицу, Киев и Переяславль обходились казне в огромные суммы, особенно в тех случаях, когда путешествие преследовало не только религиозные цели. Весьма высокопоставленные духовные особы в благодарность за эротические подвиги получали возможность постройки или реставрации новых церковных зданий; купола покрывались позолотой, а карманы заинтересованных лиц наполнялись деньгами{320}. Разумовский нисколько не заблуждался относительно истинных причин подобных прогулок, однако он делал вид, что полностью разделяет благочестивые настроения своей государыни, и, также принося в дар церкви крупные суммы, укреплял не только власть православной церкви, но и свою собственную — в ущерб великому князю. Всякому же, кто относился к набожности царственной четы с иронией или просто без должного почтения, придворная карьера была заказана, в чем не замедлил убедиться Ла Шетарди. Дальон сокрушенно замечал: «Здешняя страна похожа на такую, где властвует инквизиция»{321}. Императрица, полагал французский дипломат, желает с помощью церкви укрепить свою власть и в то же самое время «набросить покров па иные предметы». Дальон, сторонник Голштинского дома и поклонник (в теории) реформ Петра Великого, предвидел, что Россия «вот-вот погрузится в первобытное свое состояние, ибо духовное сословие не может в ней владычествовать без помощи невежества и суеверия»{322}. Посланник, который за пять лет, проведенные в Петербурге,
Отличалась Елизавета от отца и в другом отношении: она не знала счета деньгам и не умела ограничивать потребности двора, чей бюджет уже в первый год царствования обошелся казне в миллион с лишним рублей {324} . Петр I был царем экономным, даже скупым; дочь его, напротив, отличалась чрезмерной щедростью [85] . Дворяне, допущенные ко двору, беззастенчиво пополняли свой бюджет за счет золотой посуды, безделушек, миниатюр, которые перепродавали богатым купцам или иностранцам {325} . Начиная с зимы 1742 года казна была пуста; в эту пору, когда любые союзы представлялись еще вполне возможными, Мардефельд сообщал в Потсдам о катастрофическом положении дел: офицеры не получают жалованья, Военная коллегия израсходовала все выделенные ей средства, Адмиралтейство задолжало казне 50 000 рублей {326} . Фридриха это озадачило и встревожило. Вскоре царице стало не хватать денег на оплату нарядов и драгоценностей; она решила уменьшить суммы, выделяемые на содержание двора, и, не сокращая числа приемов, сделать их более скромными и менее дорогостоящими. Императорский дворец славился очень скверным столом; блюда здесь подавались самые обыкновенные, ничем не примечательные, вина — отвратительные. Зато богатые дворяне угощали превосходно: шампанским, французскими винами, устрицами, оливками, каперсами {327} … [86] В первые месяцы 1746 года финансовое положение двора стало особенно ужасным. Торговцы отказывались отпускать товары в кредит, главный дворецкий по фамилии Фухс попросил отставки и позволения возвратиться на родину: за неимением средств он был не в состоянии закупать провизию, необходимую для приготовления кушаний на 300 персон (ежедневная норма императорского дворца) {328} . Сорок камер-пажей обходились казне, без стоимости ливрей, в 24 000 рублей в год, иначе говоря, по 600 рублей на одного пажа; впрочем, самим пажам из этих денег, как правило, не доставалось ни копейки, однако им были обеспечены стол, одежда и кров — по тем временам уже немало {329} . Огромные суммы уходили на содержание загородных резиденций императрицы (Петергофа, Царского Села). Из-за задержек с выплатами жалованья и пенсий даже молодой двор вынужден был порой рисковать жизнью, обитая в домах с провалившимся полом и разрушенным потолком {330} . Доходы великого князя сократились с 400 000 до 80 000 рублей в 1744 году, а затем до 8000 рублей в 1746 году; меж тем наследник вовсе не желал с этим смириться, он «бранился», «ругался» и твердил во всеуслышание, что «проклинает тот день, когда приехал в Россию» {331} .
85
Даже в тех случаях, когда сталкивалась с воровством. В письме к Фридриху от 21 декабря 1744 г. Мардефельд утверждает, что из-за хищений доходы казны уменьшились за три года на 500 000 франков, или на миллион с липшим рублей (GStA. Rep. 96. 55D. Fol. 153).
86
Французы, насколько нам известно, не выражали ни малейших претензий к этому столу. Что касается самой Елизаветы, то она предпочитала традиционные украинские и русские блюда.
Государственная казна пустела из-за дурного управления Бестужева [87] и Черкасского, но также и из-за крайне скверного состояния, в котором оставила ее Анна Леопольдовна {332} . Бухгалтерский учет велся от случая к случаю, многие документы отсутствовали вовсе; бумаги то и дело переводились из одной коллегии в другую; некоторые недостачи ликвидировались за счет денежных средств сомнительного происхождения, за которые, по всей вероятности, кто-то получал огромные проценты. Вскоре величина государственного долга перестала поддаваться учету. Данные о доходах поступали с опозданием на пять лет; министры бились за кредиты и особые бюджеты, причем победителями из этой битвы неизменно выходили Иностранная и Военная коллегии. Еще до того, как императрица приняла решение об участии России в военных действиях, к которым привел спор за Австрийское наследство, на армию уходило больше 6 миллионов рублей в год [88] . Стране угрожала своего рода злостная дефляция; напуганные величиной прямых и косвенных налогов [89] , мелкие собственники и крестьяне предпочитали не тратить деньги {333} , а прятать их; ежегодно из обращения исчезало более одного миллиона рублей. Если верить Мардефельду, количество фальшивых копеек, изготовленных в Саксонии, было так велико, что едва ли не сравнялось с количеством подлинных монет; за время, прошедшее с 1712 по 1746 год, из 35 миллионов рублей, отчеканенных на монетном дворе, в обращении осталось всего 3 миллиона! {334} 32 миллиона рублей были спрятаны в чулках, а владельцы их, то ли сознательно, то ли нет, расплачивались фальшивыми деньгами. Se non e vero, e ben trovato… [Если это и неправда, то хорошо придумано — итал.]. К концу царствования Елизаветы государственный долг исчислялся 8 147 924 рублями… {335} Однако императрица не желала, чтобы ей докучали подобными пустяками. Ведь при Петре I все было в порядке, говорила она, забывая о прижимистости своего отца {336} . Она так никогда и не узнала о том, как на самом деле хозяйствовали ее министры; правда не доходила до императрицы, стоявшей на вершине государственной пирамиды: ведь «талант русских», по замечанию шведского посланника Вульфеншерны, заключался в умении «пресмыкаться перед власть имущими» {337} . Бестужев, хотя и не контролировал ситуацию в целом, нисколько не заблуждался насчет истинного положения дел; говорят, однажды в порыве откровенности он сказал Разумовскому: «Быть может, однажды и вы, и я сгинем в Сибири, вслед за беднягой Минихом, который был куда лучше нас обоих» {338} . Многозначительные слова. Как бы независимо ни держался канцлер, самодержавная правительница сохраняла свою власть и над ним; жизнь всех: придворных, министров, фаворитов — полностью зависела от Елизаветы; все они боялись ее произвола, сама же она боялась дворцового переворота. В Петербурге осевая система, описанная Ле Руа Ладюри применительно к Версалю, не действовала, потому что никто, включая саму государыню, не был уверен в собственной участи; всякий знал, что положение его временно и непрочно.
87
Впрочем, самого себя он при этом не обижал: по данным С.М. Троицкого, Бестужев владел 4225 душами и получал годового жалованья 7000 рублей (на тысячу рублей больше, чем Воронцов), к которым прибавлялись взятки от представителей самых разных держав (Троицкий С.М. Русский абсолютизм и дворянство в XVIII веке: Формирование бюрократии. М., 1974. С. 258). Мардефельд, со своей стороны, утверждал, что Бестужев получает 16 000 рублей в год; см. его письмо от 4 апреля 1745 г. // GStA. Rcp. 96. 55Е. Fol. 68.
88
По данным Мардефельда, который включал сюда расходы па флот, сухопутную армию, кадетов, гвардейцев и полки, возвращавшиеся из Персии (Ibid.)..
89
В 1744 г. податные сбор и принесли казне 5 миллионов рублей (из них больше 60 000 рублей поступили от крестьян); 2 миллиона рублей приносили винные откупа, 1 миллион — таможенные сборы; торговля в целом (соль, железная руда, поташ, лекарственные травы, смолы, китовый жир, сукно плюс доходы от караванов, прибывавших из Китая) давала 1 538 000 рублей. Еще 120 000 рублей приносила продажа гербовой бумаги (Ibid.).
Глава девятая.
БЕСПОРЯДОК И ПУСТОТА
Постепенно жизнь дипломатов при русском дворе сделалась трудной, даже мучительной, ибо чем дальше, тем меньше становилось у них возможностей прямого контакта с императрицей. Бестужев сумел устроить так, что вокруг Елизаветы образовалась пустота, а сама Елизавета создала такую же пустоту вокруг великого князя, средоточия надежд (впрочем, с каждым днем все более зыбких) франко-прусского лагеря{339}. Иностранцев от молодого двора последовательно отлучали. Были уволены камергер Бецкой, побочный брат принцессы Гессен-Гомбургской, Дуллертинкер, племянник Брюммера и друг детства великого князя, камердинер Крамер, историк Штелин, торговец Шрайбер, обер-егермейстер Бредаль и егерь Бастьен; некоторых из них отправили назад, на родину. Та же участь постигла и немецких фрейлин Екатерины: их заменили русскими девушками, не знающими ни одного иностранного языка. Должность обер-гофмейстера молодого двора была доверена Чоглокову — человеку, который превыше всего неизменно ставил власть и почести. Князь Василий Аникитич Репнин, снисходительный наставник и внимательный собеседник, оставил это важное в стратегическом отношении место и возглавил войска, отправляющиеся во Фландрию.
Иностранцам, сохранившим за собою придворные или административные должности, также приходилось несладко. Многие ученые, члены Петербургской Академии наук: Делиль, Эйлер, Геллерт, Гмелин — предпочли оставить Россию и вернулись на родину, где их ждал куда более скромный достаток, но где они были избавлены от придирок президента Академии Кирилла Разумовского, брата фаворита. Впрочем, жалованье им в 1740-е годы платили крайне нерегулярно, а подчас и вовсе забывали это сделать.
В 1742–1748 годах покинули Россию и очень многие военные иностранного происхождения; их свободу ограничивали так сильно, что этого не могли вынести даже такие гибкие, ко всему приспосабливающиеся люди, как авантюрист Фридрих фон Тренк. Наемник, вступавший в русскую службу, будь то солдат или офицер, непременно должен был дать письменное обязательство никогда не покидать ее {340} . Задолго до того, как русский корпус двинулся на Рейн, армию очистили от западных кадров. Датчанин Лёвендаль уехал из России в 1743 году, пруссак Манштейи — в 1744 году, шотландец Кейт — в 1746 году, Бисмарк вернулся
90
Одним из самых ярых представителей антигерманских настроений был генерал-аншеф Бутурлин, командовавший войсками, расположенными в Эстляндии и Курляндии; «ни один офицер, ни один генерал не смел, подписывая подаваемое ему прошение, ставить перед своей фамилией частицу “фон”. Завидев же на бумаге эту частицу, старый фельдмаршал восклицал “колбасник” и, скомкав бумагу, швырял ее на иол» (Dolgoroukov P. Op. cit. P.29).
91
Претлак с самого начала был весьма низкого мнения о своих будущих союзниках и долгое время колебался, прежде чем дал согласие взять на себя общее командование вспомогательной армией. См. его письмо к Ульфельду от 29 августа 1746 г. //HHStA. Russland II. Berichte 27 (апрель-июнь). Fol. 9 sq.
Охота на человека
При дворе оставались гофмаршал Миних (брат которого, фельдмаршал, томился в ссылке в Сибири — пример не слишком вдохновляющий…), Брюммер и Лесток, по-прежнему старательно угождавший императрице, которая, впрочем, с некоторых пор стала предпочитать услуги врача более молодого и привлекательного. Врач и гофмаршал великого князя были, пожалуй, единственными, кто не подозревал о том, что их время вышло, хотя сами же и приближали свое падение. Брюммер, в душе человек слабый, стал «неспособен ни на добро, ни на зло»; он только и делал, что отбивался от нападок канцлера и его приспешников. Он перешел в оборону. Лесток же вредил сам себе тем, что, «по обычаю фаворитов, докучал императрице просьбами самого разного рода» {343} . Не один сановник питал ненависть к вознесшемуся чересчур высоко французу. Советов же Лестока не слушал никто, включая его покровительницу Елизавету, так что жизнь его при дворе превратилась в дурно разыгранную трагикомедию. Воронцов, вернувшись из Европы, уже не пользовался прежним расположением государыни и прежними привилегиями. Бестужев воспользовался отсутствием соперника и перекрыл ему дорогу к императрице; теперь Воронцов, как всякий рядовой придворный, должен был, если желал повидать Елизавету, заранее испрашивать у нее аудиенцию. Вице-канцлер (должность эту за ним тем не менее сохранили) вместо того, чтобы вступить в борьбу, заболел чем-то вроде невроза; «страдает более даже душой, нежели телом», — мрачно замечает на этот счет Дальон {344} . [92] В довершение всех бедствий Воронцов испытывал финансовые затруднения, он наделал таких долгов, что вынужден был в самый неподходящий момент — а именно тогда, когда в этих местах готовился к выступлению вспомогательный корпус, — заняться продажей своих лифляндских земель. Живя в кредит, он рисковал впасть в опасную зависимость от канцлера {345} . Никто больше не видел в Воронцове человека, способного заменить Бестужева; парижский и берлинский кабинеты поддерживали его из принципа и, по всей вероятности, из неподдельного расположения, но на помощь его уже не рассчитывали {346} . [93] Фридрих понадеялся было найти нового союзника в лице Черкасова и даже не пожалел денег на его подкуп; напрасно: услуги Черкасова уже давно купила австро-британская партия {347} . Дела пруссаков в Петербурге шли все хуже и хуже. Мардефельд, старый, больной, воспользовался напряженностью в отношениях между Петербургом и Берлином, чтобы «настоятельно просить об отзыве его от двора столь щекотливого и столь бурного» {348} . Фридрих, давно мечтавший заменить Мардефельда дипломатом более энергичным, осенью 1746 года удовлетворил просьбу старого посланника. В течение нескольких месяцев Пруссию в Петербурге представлял секретарь посольства Варендорф, человек неприметный, но превосходно знавший Россию. Чтобы не навлечь на себя неприятности, он старался вести себя как можно более пассивно, нигде не бывал и в основном занимался тем, что сжигал оставшиеся от Мардефельда шифры и документы. Варендорфом овладело чувство, которое можно назвать «синдромом Ла Шетарди»: он боялся, что враги перехватят его переписку. Скромное положение Варендорфа не позволяло французскому посланнику быть с ним вполне откровенным. Дальон чувствовал себя так одиноко, что даже написал Валори, французскому посланнику в Берлине, письмо, в котором умолял того ускорить отправку в Петербург Финкенштейна, уже назначенного полномочным министром Пруссии в России. Меж тем Финкенштейн, прибыв к месту назначения, несколько месяцев не был допущен к аудиенции у императрицы и не получил приглашения на торжества в честь годовщины коронации! {349}
92
Претлак с удовлетворением констатировал, что вице-канцлер нынче «совершенно повержен ниц» (HHStA. Russland II. Berichte 28. Март 1747. Fol. 5).
93
Фридрих, вообще не доверявший русским, даже усомнился однажды в честности Воронцова, которого, впрочем, сам же наградил орденом Черного орла (письмо от 10 июня 1745 г. //PC. В. IV. S. 190).
В 1746 году канцлер одержал очередную победу: женил сына, юношу неотесанного, развратного и не знающего счета деньгам, на племяннице Разумовского и таким образом породнился с «семьей» императрицы. Теперь Бестужеву при любых условиях была обеспечена поддержка фаворита, а у противников франко-прусского союза в России появилась наконец официальная партия. Фридрих, большой любитель матримониальных интриг, попытался совершить невозможное и помешать этому союзу; он приказал Варендорфу уговорить Румянцева, чтобы тот попросил руки девицы Разумовской для своего сына{350}. Однако из этого, разумеется, ничего не вышло.
Чтобы закрепить успех, канцлер решил окончательно избавиться от главных участников переворота, возведшего Елизавету на престол: Брюммера и Лестока. Справиться с первым было легче: его ненавидел великий князь. Бестужев рассчитывал на невольную поддержку этого последнего и не обманулся в расчетах: Брюммер попал в расставленные сети. Дело заключалось в том, что великий князь сожалел о своем переходе в православие и, не таясь, открыто в этом признавался. Брюммер же, вместо того, чтобы закрыть глаза на происходящее, «раздул из этого целую историю» и пожаловался на великого князя его тогдашнему воспитателю Чоглокову, бестужевскому шпиону. Канцлер не мог пренебречь представившейся возможностью бросить тень на голштинца и устранить от двора человека, преданного Фридриху. Он известил Елизавету, чрезвычайно щепетильную во всех вопросах, связанных с религией, о настроениях великого князя и подчеркнул (не без оснований), что «обстоятельство столь значительное может произвести опаснейшее впечатление на членов Синода и на высших должностных лиц империи» {351} . Винввником же столь страшного несчастья был назван протестант Брюммер — вот и предлог для его изгнания. Великого князя должны были объявить совершеннолетним в феврале 1746 года, после того, как ему исполнится восемнадцать лет. Чтобы не ждать так долго, канцлер с помощью саксонских друзей изготовил документ, согласно которому великий князь мог быть объявлен совершеннолетним уже в июне 1745 года. Бестужев знал, что прежде всего юноша поспешит избавиться от своего обер-гофмаршала, который постоянно его унижал, оскорблял и мучил {352} . Все произошло именно так, как задумал канцлер; Елизавета уступила настояниям племянника и летом 1746 года отослала Брюммера в Голштинию [94] .
94
Что привело противную сторону в восторг; см. письмо Гиндфорда к Гаррингтону от 24 мая 1746 г. (Сб. РИО. Т. 103. С. 61); см. также письмо Претлака к Ульфельду от 7 июня 1746 г. //HHStA. Russland II. Beri-chte 27. Fol. 58; H"ubnerE. Staatspolitik und Familieninteresse, die gotthorfsche Frage in der russischen Aussenpolitik 1741–1773. Neum"unster, 1984. S. 56 sq.
У Дальона, а следовательно, и у Варендорфа, и — позже — у Финкенштейна оставался отныне один-единственный союзник — Лесток, бывший любовник императрицы (статус, при русском дворе вовсе не редкий, но все же служивший надежной защитой). Бестужеву пришлось изобретать новые, более хитрые ловушки, новые, совершенно неопровержимые аргументы. По тщательно продуманному плану начать было решено с людей наиболее уязвимых. Чоглокова, «пруссофила», перешедшего в противоположный лагерь, отправили в Ригу, чтобы арестовать графа Головкина, камергера императрицы, и датчанина подполковника Остена, обвиненных в принадлежности к масонству. Фридрих принялся горячо заступаться за своих «братьев», и после унизительных допросов, нанесших ущерб и репутации самого короля, арестованных отпустили. В марте 1747 года разгорелся новый скандал: изъяли бумаги у некоего Фербера, пруссака, который, желая, по-видимому, вступить в русскую службу, хвалился, будто имеет доступ к шифрам Варендорфа и может разбирать его письма. Изъятые письма, написанные, скорее всего, по указке Бестужева, содержали многочисленные сведения, порочащие Лестока, Воронцова, Мардефельда, Дальона, Варендорфа…{353} Простодушная императрица поверила клевете и пришла в негодование. Между тем бестужевского шпиона, после того как он предъявил свои «улики», отослали на родину, чтобы он собирал сведения о жизни берлинского двора. Это его и погубило: Фридрих не стал терять времени даром, и в июне 1747 года «человек Бестужева» был повешен, хотя точных доказательств его вины (кроме признаний, полученных под пыткой) не имелось{354}. Казалось, напряженность в отношениях между двумя дворами достигла предела, однако канцлер продолжал расшатывать ситуацию.
Среди тех, кого стремился скомпрометировать Бестужев, были не только пруссаки, но и подданные Людовика XV. Французский полковник Ла Саль, некогда вступивший в русскую службу, в 1745 году получил разрешение побывать на родине, а затем вернулся в Петербург, чтобы попросить о полной отставке. На самом деле то был лишь предлог, поскольку д'Аржансон поручил ему войти в сношения с членами профранцузской группировки, а также попытаться подкупить саксонского посланника Петцольда, который, впрочем, уже давно был подкуплен Бестужевым. Все бумаги Ла Саля были арестованы, а самого его бросили в темницу. Ему грозила ссылка в Сибирь или — что, впрочем, скомпрометировало бы французский кабинет гораздо сильнее — позорная экстрадиция{355}. Однако внезапно, при невыясненных обстоятельствах Ла Саль умер. Грязное, подозрительное дело…