Рождение музыканта
Шрифт:
Возражений от Ильи не последовало, но Афанасию от этого легче не стало.
– А какие там народы проживают?
– Известно какие, кавказские!
– Ишь ты!.. А как думаешь, карася у них можно к столу добыть?
Илья не ответил: то ли задремал, то ли карась показался ему не стоящим внимания.
Но мысль Афанасия упорно обращалась к кавказским народам:
– Живут, прости господи, а как живут – не поймешь! Может, и дичи у них нету?
– Ну, ну, наддай! – прикрикнул Илья. – Не кислое молоко везешь!..
И снова потянулись версты, а на дорогах все еще озорничали шалые веснянки.
Только
В садах, сбежавшихся к дороге, цвела вишня и белели мазанки. Ввечеру, когда солнце ласкало их прощальным лучом, хаты вспыхивали нежным румянцем и торопливо прикрывали ставеньки, а поутру, проворно умывшись в росах, снова вставали у дороги белые, как снег.
Можно путешествовать от города к городу, от почтовой станции до придорожной корчмы. А можно ехать и от песни к песне, если правду говорит нянька Авдотья, что песня своего человека везде разыщет.
То покажется ночью, что поют на дорогах древние гайдамаки и не зарницы, а люльки их вспыхивают в ночной синеве. То почудится, что казачество, собравшись у костров, песней поминает лютую годину, и слезы медленно текут по седым усам.
Но не слезами жить Украине. Не для того собирала песня казацкую славу, не для того копит она силу народную и через тучи вперед глядит.
Давно уже проводила новоспасского путника последняя береза, а глядишь, вдруг прозвучит между вишневых садов залетная ямщикова песня, зачатая, может быть, под Новгородом или на Владимирской заставе; а где-нибудь на попутном селе или выселках вдруг по керженскому или поморскому обычаю взыграет подле мазанки древний российский напев. То обгонит дорожная коляска калик перехожих и долетит до путешественника духовный стих, то встретятся идущие к Москве обозы. Странствует Русь, и странствует с ней песня-посошок.
Все дальше от новоспасской родины отъезжает дорожная коляска Михаила Глинки, а он перебирает в уме песенные встречи. Старым знакомым песням улыбается и снова тянется к новым, неслыханным еще голосам.
И хотя далеко еще было до Харькова, все больше попадал под песенное очарование путник и все чаще приказывал останавливаться. Попутчики на Горячие воды в крайности подождут его, а он в дороге такие попутные голоса встретил, без которых трудно, пожалуй, будет ему жить.
Правда, слыхал эти песни Михаил Глинка и в Петербурге, когда певал их благородный пансионер и славный гайдамак Микола Маркевич или рассказывал о них суматошный Сен-Пьер. Но только теперь, когда путешественник сам услышал эти живые голоса рядом с вишневыми садами и мазанками, только теперь открылись у него глаза. Словно бы вдруг распахнулись в хате ставеньки и глянула на дорогу загорелая дивчина: «Езжайте до нас, паничу!..» И опять не поймешь, то ли в воздухе все еще звенит, замирая, песня, то ли у дивчины чуть дрожат лукаво опущенные ресницы? Долго смотрит на нее из коляски путник, пока не затеряется хата между соседок, и снова раздумывает беспокойный человек: откуда столько проворства у здешних песен? Не от вишенного ли первоцвета набирают они свою чистоту?
Перекусит на ночлеге проезжий, чем попотчует его Афанасий, наскоро отопьет чай – и на крыльцо. Открывай, Украина, песенные твои клады, раскрывайте, песни, нехоженые ваши стежки!..
Уже последние петухи пропели, торопясь вздремнуть до утренней переклички, а все еще не спит дорожный человек да повар Афанасий все еще точит Илью:
– Едем, едем, а где он, твой Харьков?..
Надо бы Илье отвечать, а вместо Ильи вдруг ответит Афанасию баричева скрипка.
– Вон чем занимается! – обрушится на скрипку Афанасий. – Барское ли дело? А того не понимает, что кофей на исходе! – И снова обращается по Ильёву душу: – Где он, твой Харьков, где?..
– Голос-то какой жалобный, – увиливает от ответа Илья, – здешний, что ли, голос?
Афанасий прислушивается.
– Вечор девки тоже этак пели, – отвечает он. – Поют, значит, дуры, а я курицу жарю…
– Так… – вяло откликается Илья. – Вот и тебя бы, куриная слепота, тоже на противень посадить!
Но повар весь отдается воспоминаниям:
– Я ее уже второй раз перевернул, чтобы хруст ровный был, а дурехи эти знай голосят – под руку, значит…
– Ну?
– Вот тебе и ну! Ведь пережарил курицу, окаянный! – мрачно заканчивает Афанасий и вздыхает. – Скажи на милость, как теперь понимать: девки мне под руку пели или кто сглазил меня?
Но Илья уже безмятежно храпит…
А встречные голоса украинских дорог манили Глинку все дальше и дальше. Он все раньше приказывал останавливаться на ночлег и, отужинав, терпеливо ждал.
Сначала солнце уведет за собою жар, затем с полей потянутся к хатам люди и следом за ними встанет над дорогой сизое облако. Облако надвинется, замычит, заблеет, и из него поскачут во все стороны коровы, телки, овцы, и хозяйки начнут загонять их во двор. Пока не наступит тишина, луна будет долго прятаться за ближним стогом или за ветлою, потом оторвется от ветлы и плеснет на улицу серебром.
Тогда скользнет из крайней хаты легкая тень, а ей навстречу метнется другая, третья и, уплывая в темноту, обернутся песней. Теперь можно итти вслед за песней туда, где дремала днем невзрачная речушка. Днем ее мог перейти цыпленок, теперь там плавится серебром безбрежная даль.
Бродит по неведомым местам проезжий и слушает, как перекликаются ночные голоса.
Потом бредет к ночлегу. Песни провожают его гурьбой и, проводив до крыльца, хотят убежать в темную ночь, но навсегда запечатала их память путника, и суждено им в этой памяти жить.
Глинка сидит на лавочке в углу крохотного покоя, отведенного проезжему.
– Филозофы познают мир в сравнении, – говорит он голосом, удивительно похожим на чей-то фальцет, и даже поднимает кверху указательный перст. – А как мы понимаем песни? Непременно в сравнении!..
Но тень подинспектора Колмакова, с которой беседует проезжий, вдруг колеблется и исчезает. Занавеска на окне шевелится и снова собирается в неподвижные складки. И цветастые петухи, вышитые на занавеске, снова становятся на стражу, чтобы охранять сон проезжего человека…