Рождение музыканта
Шрифт:
Беседа свернула на болезни. Они были у братьев Петровских-Муравских сходны по родству, но отчасти и не сходны по различию характеров. Управляющий удельной конторой жаловался на изжогу, неслужащий брат страдал тяжестью в желудке. Статский советник, соответственно чину, имел давние счеты с печенью; у младшего же по молодости только часом играла селезенка. Ревматизмы были как бы фамильной принадлежностью у обоих братьев, но аневризмы, в уважение к табели о рангах, опять различались.
– А чем же вы недужите, Михаил Иванович?.. – отнесся, наконец, к Глинке управляющий. – Однако обратите
Главная жалоба Михаила Глинки была, конечно, на то, что придется расстаться с музыкальной лавкой. Но это вряд ли поняли бы братья Петровские-Муравские. Поэтому он отделался неопределенными ссылками на ревматизм.
– Так, так… – оживился управляющий. – Денек передохнем, а послезавтра продолжим совместный путь к целительным водам! – и он вернулся к паштету. – А в путь шествующим вручим, разумею, посошок! – и налил всем травника домашнего настоя.
Младший попутчик, из неслужащих дворян, меланхолически глотал посошки, как факир глотает шпаги, к беседе же относился безучастно, предоставив словоговорение статскому советнику. Но и статский советник, наскучив паштетом, рассеянно искал разнообразия между подорожников.
– Взяли ли вы, Михаил Иванович, справку о том, что от Харькова надлежит просить военный караул, разумея чин и положение едущей особы?
Но Михаил Иванович никаких дорожных справок не взял.
– М-да-а… Молодость, молодость, разумею гражданское ваше несовершеннолетие, молодой человек!.. – в сокрушении сказал управляющий, проделывая обратный путь от окорока к гусю. – Меж тем, полагаю, горцы шутить не любят!
– А горянки? – оживился Петровский-Муравский младший, и тут взыграла в нем селезенка: – Этакая, представьте, Михаил Иванович, канашка, между пальцев вьется, а в руки не идет. Горянки-то, сударь, куда опаснее горцев будут!..
– Жжет! – снова удостоверил управляющий, имея в виду внутренние свои обстоятельства, но его тотчас перебил младший брат:
– Погоди, еще не так обожжет, когда попадется какая-нибудь этакая-такая черномазенькая… – Селезенка неслужащего дворянина разыгрывалась, повидимому, все более.
Глинка счел за лучшее оставить братьев Петровских-Муравских и вернуться мыслями в музыкальный магазин…
Придя к себе, он принялся расхаживать по номеру и затем остановился у окна.
Где-то протяжно скрипел колодезный журавель, охала внизу дверь, и кто-то, вкушая сладкий предутренний сон, громко храпел в соседнем номере. Беспокойный постоялец не отходил от окна.
Вот уже и день брезжит ему новой надеждой, но как безжалостно короток будет этот последний день! Побежать бы в музыкальную лавку, не теряя ни минуты. Но куда побежишь, если еще только калачницы идут, перекликаясь, к базару? И разве убежишь от попутчиков, которые, едва проснувшись, начинают потчевать соленьями и вареньями и никуда не отпускают от дорожных разговоров и «посошков»…
Когда Глинка прибежал, наконец, на Дворянскую улицу, старик мирно дремал у входа. Не тревожа его, молодой человек завернул во двор, прошел через сени в кухню и здесь увидел Елену.
– Ну вот вы и уезжаете! – сказала она.
– Откуда вам это известно?!
– Да ведь об этом говорит весь Харьков! – Она рассмеялась и ласково прибавила: – Не нужно быть таким грустным… – и повторила то, что он говорил ей вчера: – Надо верить, когда говорит сердце, да?
– А что оно говорит вам? – спросил Глинка, не расставаясь с печалью.
В кухне воцарилось молчание. Пламя вырвалось из печи, и девушка бросилась к чугунку, в котором клокотал, убегая, борщ.
– Вас будут помнить здесь все… – сказала она, наведя порядок, – не только фортепиано, но и другие инструменты…
– При чем тут инструменты?!
– Как при чем? Ведь они слушали вашу игру… и никогда ее не забудут!
– А если их всех удастся сбыть? – нечто вроде улыбки мелькнуло в печальных глазах гостя. – Сбыть все, до последней флейты?
– Этого никогда не случится! – Щеки ее вдруг порозовели. – Господи, какой вы недогадливый, право! Ведь меня-то отец никуда не сбудет!.. Когда вы уедете, я тоже буду вас вспоминать!..
Это была самая опасная минута. Елена начала крошить лук. Лук был злой, и девушка смешно наморщила нос. Она говорила и путалась, стараясь объяснить, что ей никогда не приходилось слышать такой музыки, что ничего подобного не знает даже гарнизонный подпоручик, мастак на песни. Но тут Елена опять спуталась и бросила крошить лук. Никогда ведь не выходит ничего путного, если фея, выйдя из музыкальной шкатулки, вздумает готовить луковый соус.
Так начался самый короткий из всех дней, прощальный день в музыкальной лавке. Должно быть, и вишневка, которую подавали к столу, тоже отдавала приметной горчинкой, по крайней мере пан Андрей решительно пренебрег этой вишневкой, усердно обращаясь к зеленому штофу.
– Пане Андрей, – сказала Елена, – отодвиньтесь от штофа и пересядьте ко мне!
И хотя штоф далеко еще не показал дна, пан Андрей обнаружил привычную покорность.
Если бы в тот вечер нашелся чудак-покупатель, которому вздумалось бы проникнуть в музыкальную лавку, он обнаружил бы на дверях замок. Незадачливый посетитель смог бы обнаружить еще одно обстоятельство. Из закрытой наглухо лавки неслась музыка: то чья-то октава спорила с бандурой, то в одиночку звучало фортепиано.
С улицы не было видно, как фортепиано начинало свои горячие монологи, а девушка в голубом платье устремляла на фортепианиста нежный и вопросительный взор…
– Послушайте! – сказал Глинка, ни к кому не обращаясь. – Я покажу вам Украину… – И песни, которые бежали за его коляской до самого Харькова, ворвались в лавочку цветистой толпой.
Глинка улыбнулся им, как милым сердцу попутчицам, и пустил голоса и подголоски вольным бегом. Он низал одну песню к другой, ни на кого не глядя. Но, должно быть, только для девушки, сидевшей подле старого контрабаса, шумело вишенным первоцветом все, что собрал на дорогах Украины проезжий молодой человек.
– Удивительно! – сказал старик Витковский. – Я никогда не слыхал таких вариаций и в такой необычной гармонии. Откуда можно выписать ноты, Михаил Иванович?