Рождение музыканта
Шрифт:
Нет, не бодрствует пансионское начальство, а прямо сказать, беспробудно спит…
А по спальням перебегают призрачные тени… И все, как одна, – к кровати Сергея Соболевского. Собрались там в кучку и шепчутся. А к ним пробирается еще один, совсем уж бледный и мечтательный призрак.
– Новых стихов хотите? Есть у меня элегия – прочту, пожалуй!..
– Ну тебя к шуту, Родомантида! – ответила элегическому поэту курчавая коренастая тень голосом Левушки Пушкина.
Сергей Соболевский также подтвердил:
– Иди к шуту, Элегия!
Но Саша Римский-Корсак все-таки не отошел, а, вздохнув, уселся на койку, и койка заскрипела под его дородным, упитанным телом.
Левушка Пушкин, едва освещенный ночником,
Соболевский, Глебов и Маркевич записывали стихи, торопясь угнаться за Левушкой:
И славит сладостный певец…Совсем поздно, сквозь сон, Глинка услышал, как в мезонин кто-то вошел. Воспламененное воображение пансионера еще парило в волшебных садах Черномора и ждало явления Руслана, а посреди комнаты стоял гувернер и рассеянно оглядывал своих питомцев. На гувернере было старенькое, ветром подбитое полупальто, расстегнутое на все пуговицы; в карманах, как всегда, топорщились рукописи, а из-под отворота сюртука выглядывала увесистая тетрадь, перетянутая бечевкой. Гувернер постоял, потом начал было застегивать свое пальто, но тут же решил, что дома это вовсе ни к чему, и, наткнувшись на встречный стул, пошел в свою комнату.
– Голову, голову нагните, Вильгельм Карлович! – заботливо напутствовал его Михаил Глинка.
Двери в мезонине были для Вильгельма Карловича, пожалуй, и впрямь низковаты. Но не таков Вильгельм Кюхельбекер, чтобы перед чем-нибудь склониться. Ему по земле ходить, а головой парить в облаках, никак не ниже! Однако, услышав голос питомца, гувернер медленно, все с той же рассеянностью, повернул от дверей назад.
– А, это ты, сударик! Опять не спишь? Куда как нехорошо! – Вильгельм Карлович по гувернерской должности строжит, а близорукие глаза так и улыбаются питомцу. – Пусть себе лунатики не спят да романтические пииты на царицу ночи взирают. А ты же, сударик, музыкант!
Вот так новость! Да когда же Вильгельм Карлович успел это разглядеть?
Глинка лежал и прислушивался, как шагает по своей комнате бессонный гувернер, шагает и ведет с кем-то нескончаемый разговор. С кем бы? Батюшки-светы, опять с Гомером!.. Голос у Кюхельбекера был глухой и, как у всех людей, которые плохо слышат, с неожиданными выкриками:
Древнюю землю, всем общую матерь, хочу я прославить.Дышащих всех питает она и стоит неподвижно, добрая матерь,Но что Вильгельму Карловичу мать-земля? Дай ему волю – вселенную перевернет!
Глава седьмая
Звонок! Пансионеры, войдя в класс, садятся. Новый звонок – из парт вынимаются книги и тетради. Еще звонок… Но лекция во втором классе так и не начинается. Учитель российской словесности в глубокой задумчивости стоит у окна.
Вильгельму Карловичу Кюхельбекеру, может быть, меньше других известно, где он находится и для чего. Может быть, он еще не закончил спора, начатого вчера в Вольном обществе любителей российской словесности. А может быть, именно сейчас послышались Вильгельму Карловичу новые стихи, и поэт внимает им, забыв обо всем на свете.
Проходит время, учитель словесности направляется к кафедре, оглядывает притихших учеников, но лекция все-таки не начинается, и никто никогда не знает, какой предмет изберет для лекции рассеянный Кюхель. Твердо известно одно: Вильгельм Карлович чаще всего говорит на своих уроках о том, о чем не пишут в учебных руководствах. Если же он и держит в руке руководство по пиитике, то и это еще вовсе ничего не означает.
– Вы уже не дети, – говорит Кюхельбекер, – вы должны понять, что не зря даны русскому народу чудесные способности и язык, самый богатый и самый сладостный между всеми языками!.. Вы не дети, – повторяет наставник и вскидывает голову, а его глухой, срывающийся голос становится вдруг звонким и сильным: – Вы помните 1812 год и проявленные в том году народные способности и силы… – Вильгельм Карлович снова отходит к окну, потом оборачивается к классу: – Верьте, друзья мои, Русь достигнет величайшей степени благоденствия! Если не я и не вы, так потомки наши непременно то увидят. Ни тираны, ни временщики не остановят этого движения… – Вильгельм Карлович уже готов броситься в бой против тиранов и временщиков, но, оглянувшись, видит перед собой только благородных пансионеров да дежурных дядек, которые, не шевелясь, стоят у классных дверей. – Кто хочет познать народ, – снова взывает к классу Вильгельм Карлович, – пусть обратит взоры на поэзию простонародную. В ней – душа народа и, как у народа, все свое: и мысли, и поэтическое слово, и вольный стих… Никто из поэтов наших еще не овладел этим вольным стихом… Вольным? – переспросил сам себя Кюхельбекер и, наконец, раскрыл заранее загнутую им страницу пиитики. – Посмотрите, что здесь писано: «Нет такого народа, – читал он, – который по крайней мере не имел бы грубых поэтических созданий. Эти творения, родившиеся в народе, могут быть собраны, ибо они могут служить истории…» Нет, не только для истории, – снова бросается в бой Вильгельм Карлович, – но и для всех художеств, государи мои, для познания великих дум и будущих судеб народных!
Кюхельбекера слушают рассеянно. Многим пансионерам неведомо, о чем говорит наставник. Неужто им, дворянам, надобно учиться у мужиков? Пусть себе брешет долговязый Кюхель…
Только классные поэты смотрят в рот наставнику: почему же между стихов самого Вильгельма Карловича нет ни одной пробы, которая походила бы на этот неведомый народный стих?
– Обозрим поэзию нашу, – продолжает наставник: – ямбы и хореи властвуют на Парнасе, но взятое от древнего мира присуще ли песнословию нашего народа? Ничуть! Мы рифмой именуем благозвучное краесловие, а про то забываем, что наш народ утверждает в поэзии своей безрифмие… Вам скажут, может быть, что сие безрифмие есть плод невежества и темноты, – не давайте веры ложному всезнайству. Извольте обратиться, государи мои, к тому, что доказует истинная ученость…
Нетревожимая лежит на кафедре одобренная начальством пиитика. Вильгельм Карлович с жаром говорит о недавно вышедшем в свет «Опыте о русском стихосложении»… Сочинитель этого «Опыта» господин Востоков утверждает, что у русского народа существует собственный стих, который, не пользуясь ни стопосложением, ни рифмою, создает собственную гармонию, основанную на самобытном законе ударений.
С «Опытом» Востокова спорят в журналах, спорит с ним кое в чем и сам Вильгельм Карлович и, должно быть, давно забыл, что ведет этот ученый пиитический спор не в Академии наук и даже не в Вольном обществе любителей российской словесности, а всего лишь во втором классе Благородного пансиона.
– Но почему же не пишут народным стихом поэты наши? – грозно вопрошает питомцев наставник и, не получив ответа, признается: – А потому, статься должно, что писать народным размером всего труднее…
И снова говорит Вильгельм Карлович об этом воздушном вольном стихе и снова видит перед собой будущие судьбы народные, и веет от лекции запретным вольным духом…
Нет, не бодрствует в пансионе начальство! Недремлющий звонок положил предел безумству, и Вильгельм Карлович, совершив путешествие в поэзию простонародную, быстро ушел…