Рождественская история, или Записки из полумертвого дома
Шрифт:
И я повторил Петькин ответ:
– Десять.
Кларина вспомнила, помрачнела, махнула рукой, шагнула было в палату.
– Не надо, - остановил ее Славка.
– Там жена, и вроде собирается он.
– Куда?
– Туда, где все будем.
Мы стояли около банкеток под двумя фикусами как раз напротив сестринского поста за деревянной загородкой. Но сестер никого не было. Ушли куда-то пить чай. Зато из нашей палаты выползли почти все. Славка, короткий, твердый, прямой. Юрка, державшийся уже вполне молодцевато, хотя плечи иногда и опускал, даже температуривший подросток Паша с красным от жара лицом лежал на одной из банкеток, подложив руки под голову, и глядел в потолок испуганными глазами.
– У Глеба утром недержание кала случилось, - с военной, отнюдь не дипломатической прямотой пояснил Юрка.
– Его жена там подмывает. Сейчас придет Глебкина сестра и чистую пижаму принесет.
Короче, Кларину быстро выпроводили. Она и сама торопилась. Обещала дочке позаниматься с ней алгеброй. Сказала, что придет завтра, принесет, как всегда, еду и уж непременно в понедельник, 10-го, с самого утра, - чтоб я не тревожился. Она и с Анатолием Александровичем поговорит, и с заведующим отделением: может, пора уже переходить на домашнее лечение. Во всяком случае, гастроэнтеролог из академической поликлиники, которому она сумела дозвониться домой и все рассказала, категорически против операции. В свете утреннего зимнего солнца да еще при том, что я уже стоял на ногах, ночные мои страхи показались мне и впрямь дикостью, а странные речи Татя и Шхунаева болезненным преувеличением. Еще не хватало днем ночное явление Ваньки Флинта вспоминать. И я бодро отпустил Кларину домой.
Потом появилась сестра Глеба, как мы догадались: растерянная длинноносая женщина с полиэтиленовой сумкой в руке.
Она спросила про нашу палату, и Славка проводил ее туда.
Я тихо побрел по коридору, проверяя себя, далеко ли могу дойти. За ординаторской начиналось женское отделение. Там худенькая старушка с блестящими глазками внушала полнотелой чернобровой медсестре Наташке:
– Тяжело дышите, много воды пьете. Меньше надо, легче будет. И весу меньше. Я как уверовала - стала посты соблюдать, и легкая стала, сколько сбросила. Вдвое против меня теперешней. Правда, Тоня?
– обратилась она к сидевшей рядом с ней больной, которую, видимо, пришла навестить.
– Правда, Анисья, - отвечала та.
– Васька-то от еды сгорел в пятьдесят шесть, и ел, и пил много, продолжала старушка.
– А я из долгожителей, у меня дед в девяносто четыре умер, а бабка в девяносто два. Я, как захотела меньше есть, супчику себе полтарелки, а второго полную, как всегда. Наложу полную и ножиком пополам разделю. Эту съем, а ту не буду. А брюхо-то, жадный Адам, просит. А я ему: "Нет, Адам, этого тебе не дам". Ведь мясо не виновато, и колбаса не виновата. Вся вина в нас сидит. С собой бороться надо. И так мне легко стало. Вы Евангелие читаете? А Ветхий Завет? Читайте, читайте, их нужно вместе читать. Я, когда пощусь, всегда читаю. Мне уже восемьдесят три...
– А ты, Анисья, с какого?
– С восемнадцатого.
– А Феклиста как же? Она ж тоже с восемнадцатого, а на год старше.
– Она в январе, а я в декабре родилась. Они, православные, любят прилгнуть.
– А вы разве не православная?
– удивилась Наташка.
– Нет!
– с торжествующей физиономией, горделиво и безумно ответила посетительница.
– Я в эти храмы не хожу. Они доскам молятся. А мы самому Богу, его слову. Что важнее - Бог или доска? Ведь доска-то из дерева, а дерево создал Бог. И всю Вселенную Он тоже создал, значит, Он важнее. Православные сначала объедаются, а потом постятся. Это неправильно. А уж давно ясно, что только мы и спасемся. А тех всех священников в кучку соединят. Церквы-то объединятся, и антихрист сразу на всех одну свою печать поставит. И будут их три дня в гноище держать и разным казням предавать. А мы будем в это время сердцем радоваться, потому что праведно жили. Нас, баптистов, много. Когда свободу-то дали, то многие наши по разным странам поездили, везде наши молитвенные дома построены. А вы с собой боритесь, и сохранит вас Господь.
Наташка хмыкнула и пошла прочь. Увидев меня, бросила:
– Смотри-ка, расходился! Иди-ка лучше в палату, а то завалишься здесь где-нибудь, хлопот с тобой не оберешься. А уж если ходишь, то иди сегодня в столовую сам, не будем тебе обед больше носить.
Возражать не было сил, и я побрел послушно в свою сторону, думая на ходу: "Почему же все у нас, как только в свою правоту уверуют, хотят остальных сразу сгноить? И не просто сгноить, а каким-то адским мукам предать, в жертву принести? Что мы за народ такой? Прирожденные большевики, вроде А.А. Воистину можно писать трактат про особенности национального безумия".
Я вернулся в палату. Остальные уже раньше меня разлеглись по своим койкам. Каждый нервничал по-своему. Больше всех был испуган Паша. Он чувствовал себя больным, температура была за тридцать восемь, хотя антибиотики кололи, но она почему-то не спадала, и врачи объяснить это не могли. Глаза его, направленные в потолок, были как у того барана, который ждал своей очереди пойти на шашлык. Дедок хрюндел, ворочался, гремел банками, что-то тихо бормотал, но вслух не решался, и, кроме "тить" и звона банок, с его койки других шумов не доносилось. И про космос свой он забыл, казалось. У Юрки было самое жалкое выражение лица, будто он не знает, как поступить, на что решиться. Но в целом он держался достаточно отстраненно, хотя, похоже, человек умирал, и даже рядом с ним, на соседней койке, но он всякого в своей жизни навидался - и в курсантах, и тем более в дипломатах, где людская жизнь в расчет не принимается вовсе. Однако это было слишком близко, и он не знал, как реагировать. Зато Славка опять оказался необходим и полезен растерянным женщинам. Приносил воду, подавал упавшее полотенце, приподнимал Глеба, когда нужно было. Казалось, женщины, особенно сестра, не верили, что может наступить конец жизни у лежащего, которого они знали много лет, к которому привыкли, привыкли, что он всегда рядом, а потому не может перестать существовать. Я тоже не мог даже вообразить, что Глеб и в самом деле умирает. Ведь еще 3-го числа Глеб был самый ходячий в нашей палате, именно он ходил звонить моей жене, когда меня привезли из реанимации, именно он возражал что-то А.А. Слово "умирает" никто не произносил, обходились эвфемизмами, но я и в самом деле не верил, что это так вот вдруг может произойти. Есть же средства, есть врачи, мы ведь в больнице в конце концов! Ведь Тать сказал, что от лекарства сначала может быть ухудшение... Я все порывался пойти позвать сестру, вызвать врача, пусть даже Шхунаева, но Славка удерживал меня за руку.
– А толку?
– спрашивал он.
– У него же не болит ничего. А что они, кроме обезболивающего, дать могут.
Болей у Глеба не было, но желтел он прямо на глазах. Никогда не думал, что человек может менять окраску тела с такой скоростью. Даже японцы и китайцы казались теперь белыми по сравнению с ним. Белки глаз стали желтками, а при том, что глаза были карие, они казались уже не глазами, а какими-то впадинами на лице. Даже ногти пожелтели. Можно сказать, что он выглядел, как желтый негр.
– Что у тебя болит, Глебушка?
– беспрестанно спрашивала сестра.
– Ничего, отстань!
– тяжело дыша, отвечал он.
– Словно давит кто, на груди сидит - не продыхнуть, и курить хочу.
– Нельзя тебе сейчас курить, - говорила сестра, вытирая слезы.
– Знаю. Все равно пусти! Одну минуту курну только. Вон с ребятами схожу, силился он встать, кивая на нас.
Жена молчала, только поправляла одеяло, которое он срывал и комкал.
– Не надо тебе, - уговаривал его Юрка, - и без курева можно жить.
– Только неохота, - отвечал Глеб, пытаясь усмехнуться желто-черными губами.
– Вот сглазил себя. Говорил, что везунчик. Вот и повезло.
– Не расстраивайся, Глеб, все обойдется, - уговаривала его длинноносая печальная сестра.
– Вот поправишься и покуришь. Выпей лучше таблетки, от завтрака остались. Ты их не пимши еще.
– А, отраву эту... Ну давай, - бормотал желтый негр.
– Сами же хоронить будете. Помоги приподняться только.
Во время школьных уроков, а потом во время лекций я рисовал кривые линии на белом листке бумаги, воображая, что рисую крутые горы, а на этих линиях изображал человечков, такими же чернильными черточками: кто-то полз, кто-то сидел, болтая ногами, один висел, ухватившись рукой-черточкой за другую черточку - кромку скалы, иной падал вниз головой, раскинув в воздухе, как ножницы, ноги-черточки, но всегда было ощущение, что я тот самый, что сумел ухватиться за край скалы и удержался. Сейчас, вспомнив вдруг это юношеское свое развлечение, я подумал, что Глеб, похоже, потерял опору и падает вниз. Удержусь ли я? Если он - прелюдия, закуска, если все это правда, то следующий - я. В понедельник десятого.