Рождественская история, или Записки из полумертвого дома
Шрифт:
– Глупости, милый!
– Она посмотрела на меня пристально и успокаивающе сквозь круглые очки, как взрослая птица на маленького птенца, страх которого надо унять.
– Ты же сам знаешь, хоть по Гоголю вспомни, что под Рождество как раз черт бегает и все мутит. А иконостас - это защита, а не указание на жертву. Давай поправляйся, милый, пора вставать. Хватит себе голову всякой чушью забивать.
– Но ведь Шхунаев, - чтоб другие не слышали глупые мои страхи, прошептал я, - сказал, что усыпить может, а потом и на операционный стол... Ты каждый день сюда приходи, ладно? И особенно по утрам.
– Не волнуйся, я ведь и так каждое утро прихожу, - продолжала она как маленького успокаивать меня.
Часа в три она ушла, и Славка спросил:
–
Я побледнел, мне было стыдно. Но, преодолевая себя, сказал:
– Ну и что? Может, и правдивый.
Славка минуту посидел, свесив, как дворовой пес, в задумчивости голову, потом просветлел и хлопнул себя по колену.
– Слышь, чего придумал!.. Надо Сибиллке сказать, что он хочет тебя зарезать, потому что бабе твоей куры строит. По религиозной, мол, линии нашли друг друга. Подействует, увидишь, что подействует.
– Славка был сам собой доволен, сам себе улыбался, зубы-кукурузины показывая. Подтянул шаровары, футболку оправил и двинулся в коридор. Остановить я его не успел. У него все было безо всякой рефлексии. Подумано - сделано. А уж если сказано, то тем более.
Когда вернулся, шепнул мне:
– Послала она меня, конечно, куда подальше. Ну а ты как думал? Так и должно было быть. Зато теперь задумается.
Задумалась она или нет, можно было только гадать, но волны от его беседы, похоже, пошли. Перед вечерним градусником в палату заглянул Шхунаев, посмотрел на меня и сказал:
– Жалко, что не я операции делаю, придется А.А. дожидаться.
Глебу весь день давали таблетки, но лучше ему не становилось.
После Рождества
Как ни странно, однако слова Шхунаева подняли меня на ноги. Что бы там ни говорила Кларина, но сны, очевидно, были вещие, да и с явью какими-то кусочками совпадали. "К десятому я должен ходить, чтоб можно было отсюда выйти, - приказал я своему организму.
– А для этого надо хотя бы попытаться встать и постоять около кровати". В тот же вечер я простоял две минуты, обливаясь потом и держась за спинку кровати. На следующий день с помощью Юрки и Славки несколько раз гулял по палате и, осмелев, раз даже вышел в коридор. Как белые привидения, после встречи Рождества бродили в белых халатах с нездоровыми лицами медсестры, мелькали дежурные врачи.
А Глебу явно становилось все хуже. Я как раз выполз из палаты и видел, как вечером 7-го он, задержав в коридоре Катю, спросил:
– Может, не пить мне эти таблетки? Без них все ничего было, а теперь словно бы помираю. Жизнь уходит.
– Я не могу отменять предписания врача, - сухо сказала бледная Катя.
– Вот вернется Анатолий Александрович десятого, с ним и разговаривайте.
Глеб начал возражать, но тихо. Был уже полумрак, однако видно было, как его от слабости шатало. Он присел на банкетку рядом с фикусом, почти прилег, а она какое-то время стояла перед ним, прямая, с косой вокруг головы, потом ушла, перебирая быстро своими крепкими ногами. Глеб еще полежал и поплелся назад в палату. Мы тревожно переглядывались, не зная, что делать. Будучи человеком законопослушным, таблетки он пить продолжал.
Правда, 7-го почти весь день с ним просидела жена. Принесла ему ватрушек, села на стул около изголовья, молчала весь день, маленькая, кругленькая, с пухлым, словно заспанным лицом. Потом вышла в коридор и сидела какое-то время там, чтоб не мешать лежачим справлять свою малую нужду. Когда она вышла, Глеб вдруг принялся рассказывать, заплетаясь языком и словами, но все же смысл можно было разобрать.
Глеб рассказывал (как почти все о себе рассказывали - не для того, чтобы представиться, а по жизни так выходило - чтобы поделиться) о том, как он работал на заводе токарем, потом перешел на сборку, стал собирать машины, денег прибавилось, но все равно его дочка, сразу после школы пошедшая работать в фирму на ВВЦ, получает триста долларов в месяц, то есть раза в три больше, чем отец, какая она красавица и умница.
И тут в первый раз явилась дочь - пухленькая, свеженькая двадцатилетняя мещаночка, не знавшая, как себя вести. Похоже было, что мать велела ей прийти - проститься с отцом. Была она с пустыми глазками, толстыми щечками и намечающимся от полноты вторым подбородком, с молодым телом, которое чувствовалось под ее слегка претенциозным нарядом, смотрела испуганно, однако уже привычно поворачивалась в разных ракурсах под взглядами лежавших мужчин, чтобы понравиться. Сидела, глядя перед собой, потом с облегчением заулыбалась и ушла. Мне сразу показалось, что отец радуется за дочку, а она словно бы уже другой жизнью, помимо него, живет. Словно бы и нет уже отца. Это, конечно, естественно, но все же...
– Они все такие, дети, - сказал Славка.
– Ты стараешься, а они о себе думают, будто тебя нет. Старшенький-то у меня всегда шить любил. Я тайком от жены ему всю заначку отдал. Восемь швейных машин купил. Начал шить пальто, костюмы. Я с нашими бандюками договорился, чтобы они ему передых год дали, пока на ноги встанет. Чтоб не платил им налог пока. А сбыт какой? Я возил его товар по фирменным магазинам. Плохо брали. С челночниками проще, они тамошний товар везут. А тут еще стали говорить, что, почему, мол, все платят, а Колыванов нет. Ну и бандюки приходят. "Не обижайся, - говорят, - мы ему больше года дали жирком обрасти. Теперь пусть платит". А жирка-то и нету. Продал машины, с бандюками расплатился, теперь диспетчером в "Шереметьево", а младший по контракту в Чечню отправился. И хоть бы старший зашел когда - не то что спасибо сказать, а хотя бы проведать.
Поразительно, надо сказать, было разнообразие его жизненных связей.
А я посмотрел на тумбочку, где в книге запрятана была записка-талисманчик от моей двенадцатилетней дочки - как раз под Рождество Кларина принесла. "Папочка, любимый, дорогой. Талисманчики никогда не мешали. Опять пишу. Держись. Пусть твоя сила воли поможет тебе. Я верю в тебя и люблю, мы без тебя не можем. Прошу, будь смелый. Твоя Маша. Настаивай на своем хорошем и не вешай нос! Ты пойми, мы без тебя не можем. Очень люблю. Все обойдется..." Талисман есть талисман, он на самом деле и заставил меня на ноги встать.
Удивительно, что жена Глеба ни разу не обратилась к сестрам, не поговорила с ними, не потребовала пригласить дежурного врача - хоть малая, но надежда на какую-то помощь. Она так и сидела подле него, не читала, не вязала, с другими больными, то есть с нами, не общалась. Иногда совала Глебу бублик или ватрушку, когда ей казалось, что он голоден. Приносила питье из столовой - чай или просто кипяченую воду, когда он просил. Не препятствовала ему ходить курить в туалет, хотя его уже прямо шатало. В день-полтора его так скрутило, что трудно было, даже видя, в это поверить. Она словно не замечала ухудшения, ничто не колебало ее тихости, ее недвижного сидения на стуле, взгляда, уставленного то в пол, то в стенку - но мимо нас. Классический типаж воспетой славянофилами добродетельной жены. Ни слова помимо воли мужа, ни поступка помимо воли начальства. Странно было вообразить, что Глеб помнит ее еще невестой, которую он на руках выносил из машины.
На ночь сестры велели ей уйти, и она послушно встала и покинула больницу, не попросив нас присмотреть за Глебом и даже на случай домашнего телефона не оставила.
8-го утром я встретил Кларину в коридоре. Увидев меня, она была поражена и обрадована. Вся расцвела, улыбнулась, склонив по-птичьи голову набок.
– Старайся! Молодец! Я тебе еще гранатовый сок принесла. Он тоже железо повышает.
– Глебу что-то совсем плохо, - ответил я невпопад.
– А что врач?
Вопрос этот напомнил мне еще советских времен анекдот, как летят в ракете в космос Василий Иванович и Петька. Чапаев из командирской рубки кричит: "Петька, что приборы?" "Десять!" - бодро рапортует Петька. "Что десять?" спрашивает Василий Иванович. "А что приборы?" - отзывается Петька.