Рождественская история, или Записки из полумертвого дома
Шрифт:
– Не ушел, я, наоборот, домой шел. Даже торопился домой.
– Ухмылка его стала жалкой, даже не ухмылкой, а гримасой.
– По пустому делу погиб, в отличие от того, что тебя ждет. Смотри.
– Он поднял подбородок, и на горле его я увидел лохмотьями болтающуюся кожу, а среди лохмотьев рваную рану, словно не ножом, а каким-то слесарным инструментом сделанную.
– В карты меня проиграли. Шпана, которая вся сейчас в деле, раньше, как ты помнишь, сидела во двориках и играла в картишки на чужих - на прохожих. Кто проигрывал, первого встречного должен был убить. Я таким первым встречным и оказался. И, заметь, никаких трагических зарниц не было, и не содрогнулось ветреное племя.
– Нет, я был потрясен, - еле шевельнулись
– Россия на жертве стоит, - неожиданно повторил он слова Татя.
– Только раньше стояла неосознанно, а теперь, кажется, начинает осознавать с большой пользой для своего самосознания. Ленин что-то похожее о романе Горького говорил, - пояснил он.
Весь его разговор был напичкан скрытыми цитатами, которые я не всегда даже и угадывал.
– А теперь пойдем, ты должен кое-что увидеть и прочувствовать, чтоб и твое самосознание прочистилось и ты знал, какова у нас здесь жизнь, но в сгущенном виде, то есть в самой сути.
– Он с легкостью поднял меня за плечо, и мы, не замочив ног в луже дурной воды, вытекшей в коридор из мужского туалета, оказались у двери последней по коридору палаты.
– Вот сюда и заходи. Что увидишь и испытаешь, это и будет нужный тебе опыт. И, пожалуйста, без головокружений. Повторю это по-немецки словами Ницше: Du musst schwindelfrei sein. А я уже пойду. И без того еле отпросился. Жизнь, конечно, завершенного смысла не имеет, результат ее смешон, человек идет по жизни, как баран, не ожидающий, что его вскоре пустят на шашлык, но внутри проживания жизни надо прожить ее так осознанно, понимая, что есть худший и лучший вариант конца.
Прожить ее так - это из Николая Островского, это мы в школе наизусть учили, а про барана - мои мысли. Странно. Я воспротивился:
– Чего я там не видел? Такая же палата, как у нас.
Но он уже втолкнул меня в дверь. И очутился я в поле, вдали лес, и я вроде бы я, а вроде бы и не я. Сегодняшние беды отступили, подступили другие.
...Отгремела, отпылала постперестроечная война. Нет у меня теперь дома. А у кого сейчас дом есть?! Мало у кого. Выжженное пространство. Но какие-то островки жизни остались. От одного к другому бреду себе потихоньку. Люди везде странные, друг от друга хоронятся. Обычаи в каждом месте свои и чудные донельзя. Находишься, намаешься, намерзнешься, наголодаешься, приткнешься куда-нибудь и спишь. Стараешься как можно дольше спать: хоть сутки, хоть двое. И снятся такие сны, трудно разобрать - сон это или явь. Иногда, и вправду, явью оборачивается. Значит, на ходу грезил, что сплю.
И вот видится мне опушка леса или несколько деревьев среди поля - не могу понять. И я на этой опушке с ноги на ногу переступаю в кучке других людей. Всего нас человек двадцать. Никого их я не знаю. Я - пришлый. Но толпимся вместе, не прогоняют. Перед нами, под деревом, могила в форме креста. У могилы с петлей на шее стоит молодой парень лет двадцати пяти. Рядом со мной мужчина и женщина: то ли отец с матерью, то ли крестные парня. Это обряд какой-то местный, так я понимаю. Торжественный. И мне говорят, что сейчас парня повесят и зла в мире будет меньше.
– Он преступник?
– спрашиваю.
– Нет, жертва. Сам вызвался.
Веревка перекинута через сук. С другой стороны она привязана к спортивной штанге, которую держит на вытянутых руках, словно берет вес, палач. Но веревки явно мало. Поэтому и жертва, и палач стоят на цыпочках. Парень с петлей на шее начинает петь. Что-то церковное. Песня кончается. И мужик-палач медленно опускает штангу и наваливается на нее всем телом. "Для тяжести", - соображаю я. Парень повисает в воздухе. Однако, к моему удивлению, снова начинает петь. Только другую песню. Но тоже торжественную. Как это возможно? А вот как: женщина в черном пальто маленькой веревочкой оттягивает от его горла удавку. Парень висит и поет, славит Господа.
– Хватит, мать, отпускай!
– кричит мужик-палач, сидя на штанге.
Тетка отпускает веревочку. Теперь горло сдавлено. У парня открывается рот, вываливается язык, белки глаз чернеют. И в этот момент веревка обрывается. Парень тяжело шмякается в могилу. На него начинают сыпать землю. Но он шевелится. Жив, что ли?
И в самом деле жив. Его вынимают из могилы. Веревки у них подходящей больше нет. Похоже, парень этим доволен.
Но его кладут на бревно. Лицом вниз. Зубило приставляют к шее и молотком по зубилу бьют. Однако никак им не удается шейный столб перерубить. Все соскальзывает зубило. Только кожу рвет. Я пытаюсь возмущаться. За руки хватают, держат. А там, рядом с бревном, пила лежит.
Неужели?! А выхода у них другого нет. Веревка порвалась, топора не припасли, зубилом несподручно. Выходят двое из толпы и на ноги парню садятся. Двое других за плечи держат, чтобы не дергался. А первый мужик, палач, простоволосый, с диким лицом, начинает парню ручной пилой шею пилить. Потом в могилу останки складывают и засыпают землей. Теперь уже навсегда.
– Это такой обряд у нас еженедельный, - объясняют мне.
И я вдруг понимаю, что обрыв веревки, зубило и пила не случайны, все именно так и задумано. Ритуал. Вот ужас-то! Этак они всех своих людей переведут. А они меня все держат за руки, не отпускают.
– Своих нам жалко, - говорят.
...Но я рванулся, побежал, стукнулся о какую-то дверь и снова очутился в больничном коридоре, судорожно дыша и чувствуя, как онемели руки в тех местах, за которые цеплялись меня удерживавшие.
По-прежнему дымила сигаретой пророчица, по-прежнему сестрички о чем-то весьма оживленно говорили. Но Флинта нигде не было. По спине у меня стекал пот от пережитого ужаса и от слабости. Был когда-то роман написан - "Путешествие по морю житейскому". По какому морю я сейчас путешествую?
– Там-то они и нашли пиастры, которые спрятал капитан Флинт...
Я невольно прислушался. Наташка, взмахивая полными своими руками, пересказывала фильм "Остров сокровищ". Да, читать уже никто не читает просто литературу, разве что по специальности. Когда-то была любимейшая моя книга. И сейчас мне было страшно, как пиратам в их последнем походе к кладу, когда им послышался голос уже умершего капитана Флинта: "Дарби Макгроу!
– завывал он, Дарби Макгроу! Дарби, подай мне рому!" Мне тоже и слышалось, и виделось. И мне, как мальчику Джиму Хокинсу, захотелось куда-нибудь сбежать. Но, как Джим к одноногому пирату Сильверу, так и я был привязан веревкой болезни и слабости к этой больнице, к этой палате. И сейчас меня еще куда-то занесло, откуда теперь не виделось выхода. Зачем мне Флинт показал эту картинку?.. Еще раз рассказать о бессмыслице жизни? О том, что чем больше люди ищут в жизни смысл, тем более безумными и лишенными всякого смысла становятся их действия?.. "А ты ее не понимай, ты ее вспоминай, помни каждый день, - услышал я у самого уха голос Ваньки Флинта, - картинка что надо! Убийство как святой поступок - вот должна быть тема моей загробной диссертации. Но у меня другой опыт. По пустому делу погиб. Тут гордиться нечем, словно траву срезали, это простая бессмыслица. А у тебя сложная". Я завертел головой, Флинта по-прежнему нигде не было. И, тихо скуля, я двинулся к своей палате, но остановился перед морем скверной воды, натекшим из туалета и перекрывшим проход. Стоять над ним было еще хуже для обоняния, чем лежать в нашей вонючей палате. Сестрам до этой грязи и дела не было. Это уборщицы должны убирать, а не они. Или слесаря завтра вызвать. Словно не долетал до них запах. А может, и впрямь не долетал все выдувал коридорный сквознячок.