Рождественская история, или Записки из полумертвого дома
Шрифт:
– Анатолий Александрович говорит, - обратился он ко мне, - что вы философ, из тех, что против православного Бога, и мещанин. Жертвы боитесь. И в пижаме лежите, и в носках, и утку под кроватью прячете.
Славка молчал, а Глеб подал голос:
– Да не утку! Утку Анатолий Александрович выкинул. А это банку ему не то его жена принесла, не то Славка из перевязочной.
Славка улыбнулся во все свое рябое лицо, кивнул, соглашаясь.
– А ты, Глеб, пожелтел чего-то. Смотри не лезь куда не надо, а то операцию отложим - пожалеешь, - повернулся на миг к нему Шхунаев.
– Да я так, Сергей Игнатьевич, как есть чтобы. А операцию мне Анатоль Лексаныч сразу
– Обещал - значит, сделает. Не желтей только.
– И снова поворотился ко мне, со мной оставаясь на "вы".
– А против вас лично у меня ничего нет. Я только все начинания Анатолия Александровича поддерживаю и являюсь главным исполнителем. Он прав, что Россия на жертве стоит. Но я-то хочу сказать, что жертва должна быть с пользой для науки. Лапароскопия - операция новая, не отработанная еще. Вот ее и надо отрабатывать. Раз при колоноскопии у вас ничего не обнаружили, будем делать лапароскопию, а она не поможет, то и лапаротомию. Тут же, не снимая со стола.
– А что такое лапаротомия?
– спросил я каким-то не своим голосом, измученный колоноскопической процедурой.
– И зачем она?
Доктор Шхунаев улыбнулся длинной улыбкой садиста:
– Бывает, лапароскопия ничего не показывает, тогда - лапаротомия, то есть разрезаем живот от пупка до паха, все твои кишки вываливаем и ищем язву, перебираем их одну за другой. Найдем - резекцию сделаем.
– А не найдете?
– Назад все засунем и зашьем.
– Но я против, у меня уже все обнаружено, - вдруг совсем хрипло и как-то жалко возразил мой голос.
– Ведь без моего согласия вы этого сделать не можете. А я не согласен.
Славка неожиданно подбавил остроты, вроде меня поддержав, но и напугав тоже. Состроив встревоженное выражение на рябой своей физиономии, он вдруг безо всякой улыбки сам спросил голосом больного и сам же голосом Шхунаева ответил:
– "Доктор, я умру?" "Больной, сделаем все возможное".
Шхунаев к нему даже не повернулся. А я уже не возражал против тыканья, но неожиданно вполне всерьез за жизнь свою испугался. И не то чтобы боялся умереть, однако смерть, казалось мне, должна была выглядеть более оправданной и не зависящей от тупости медицинского распорядка. Но тут же убедился, что дело не только в тупости.
– А вашего согласия, - пожал Шхунаев сутулыми плечами, - никто и не спросит.
– Но это же фашизмом называется.
– Отнюдь, - улыбнулся Шхунаев своим широким ртом, выпячивая вперед подбородок и откидывая назад голову с залысинами.
– Во-первых, мы операции все делаем под наркозом. Вы ж не в немецком концлагере. А во-вторых, есть такое в нашей медицине понятие: операция без согласия больного в случае показания опасности для его здоровья. Вам же делают уколы от кровотечения, вот один из них будет снотворным. И вы очнетесь уже после операции - скорее всего в реанимации. Если все пройдет благополучно. Мы обсудим все это с вашим лечащим врачом Анатолием Александровичем.
Он даже умудрился как-то церемонно и издевательски одновременно поклониться мне, выходя за дверь.
Мне казалось, что я снова брежу, как сегодня ночью. Конечно, в аду - по грехам, в Мертвом доме - по вине (то есть тоже по грехам). А здесь, в больнице, за что? Вина в появлении на свет. Раз родился, то должен помереть, приговор зачитывается сразу, но заключение пожизненное, и никто о нем не вспоминает, пока не зазвучат огненные слова, написанные на больничной стене. А.А. легко говорить: "Вы все виноваты в том, что с вами произошло. Не так живете, не то жрете".
Зато сопалатники мои, как только Шхунаев вышел, загудели.
– Распустились, тить твою мать, - захрюндел дедок, - всякий порядок позабыли. Меня, тить, не пощадили, теперь на ентом философском писателе экскремент делать хотят. А это значит - без пощады.
– Бабки нужны и положение.
– Юрий Владимирович взволнованно провел рукой по своим красивым, но немытым волосам.
– Со мной ничего не может случиться. Я так устроен. А есть те, с которыми все случается. Я-то сюда случайно попал. Прямо с работы по "скорой" отвезли. Но я потом в АО медицины поеду. Отдельная палата, вежливые все, за двести-то баксов в день! Там долечат. Операций они не делают, а проверить, восстановить - за милую душу!
– Они нас и здесь всех долечат, - ухмыльнулся Славка.
– Только его, - кивнул дипломат на пустую постель Глеба, вышедшего "курнуть".
– Пожелтел весь. А с желтизной операций не делают. Они его уже списали. Он им не интересен. Помрет просто под ножом... Зачем им это?
– Как не будут делать? Они ж ему обещали!
– подскочил я, на минуту забыв о себе.
– Что же они хотят? Понаблюдать?.. Почему тогда по-другому не лечат? Прямо немцы из концлагеря! Но те вроде от злодейства излечились...
– Ты, Борис, не прав. Ни хера немцы не излечились. Фашисты, они и есть фашисты. Такое никуда не девается. Просто глубже запрятано, - возразил со знанием дела поездивший по Европе дипломат Юра.
– Это ты, Юрий Владимирович, брось, - сказал Славка.
– Я как-то по контракту в Дюрене работал, заболел там, так битте-дритте - в больницу, по бедности страховки, конечно, палату дали двухместную. С немецким зольдатом лежал. Но - телевизор, но - сестрички вежливые, врачи все анализы делали бесплатно. Поверх моей страховки. Беспокоились. И вылечили. Опытов надо мной не ставили. Не, немчура от этого излечилась, это точно. А нам просто друг на друга насрать. И вовсе это не фашизм, а всегда так было. Хоть ты и философ, а такого не знаешь. Только если добрый человек найдется - значит, повезло. Значит, Бог упас.
Зарисовывая сейчас этот эпизод, я снова вспомнил слова русского епископа Серапиона Владимирского, о котором писала в те месяцы книжку Кларина: в XIII веке он увещевал соотечественников (привожу его слова точно, по сборнику текстов): "Погании бо, закона Божия не ведуще, не убивают единоверних своих, ни ограбляют, ни обадят, ни поклеплют, ни украдут, не запряться чужаго; всяк поганый брата своего не продаст; но, кого в них постигнет беда, то искупят его и на промысл дадут ему; а найденая в торгу проявляют; а мы творимся, вернии, во имя Божие крещени есмы и, заповеди его слышаще, всегда неправды есмы исполнени и зависти, немилосердья; братью свою ограбляем, убиваем, в погань продаем; обадами, завистью, аще мощно, снели друг друга, но вся Бог боронит". В переводе на современный русский это звучало еще страшней: "Даже язычники, Божьего слова не зная, не убивают единоверцев своих, не грабят, не обвиняют, не клевещут, не крадут; не зарятся на чужое; никакой неверный не продаст своего брата, но если кого-то постигнет беда - выкупят его и на жизнь дадут ему, а то, что найдут на торгу, - всем покажут; мы же считаем себя православными, во имя Божье крещенными и, заповедь Божью зная, неправды всегда преисполнены, и зависти, и немилосердья: братий своих мы грабим и убиваем, язычникам их продаем; доносами, завистью, если бы можно, так съели друг друга, - но Бог охраняет!"