Рождественская оратория
Шрифт:
* * *
Когда они вышли во двор, дождь лил как из ведра. Один из соседей укрывал подводу брезентом, и оттуда, из темноты, смотрели глаза Евы-Лисы.
— У меня тут замечательная пещерка.
Сиднер нес граммофон. Брезентовую покрышку уже закрепили, поэтому пришлось водрузить его сверху, труба глядела в небо.
Арон стоял на крыльце. Сосед подошел, протянул руку.
— Я понимаю, каково тебе.
— Спасибо за все. Ты столько для нас сделал, и летом, и нынче.
— Пустяки это. Рядом с такой тяжкой бедой.
— Знаю, но без тебя…
— Надеюсь, ты вскорости непременно нас навестишь.
— Ты понимаешь, о чем я.
С Сульвейг было связано так много необычного. Сосед, шмыгнув носом, послал Арону тусклую улыбку, и оба невольно подумали об одном — о поцелуях средь бела дня. Ведь именно Сульвейг и завела этот обычай. В здешних краях про такое слыхом не слыхали, пока однажды лучезарным утром Сульвейг не обняла Арона и не поцеловала, прямо на глазах у изумленного соседа, который стоял неподалеку, Арон смущенно высвободился из объятий Сульвейг, утер рот и сказал: «Это всё Америка». Слова его с быстротою молнии разнеслись по деревне и скоро слетали с губ каждого крестьянина, когда в полуденный час его одолевала охота потискать женку, — слова, горячившие плоть: «Ну-ка, отведай чуток Америки».
На первых порах женщины вырывались, фыркали и ворчали, что в Америке оно, может, так и заведено, но не здесь, однако ж отрава взяла свое, и никто уже не заикался, что это подрывает или вовсе даже гасит желание работать, и, бывало, на блузах у них уже с утра красовались цветки шиповника.
— А сколько у вас было музыки! Теперь все опять смолкнет. Ох, дождь-то как разошелся, вам бы обождать, пока…
— Как-нибудь доберемся… — сказал Арон.
Он спустился с крыльца, подошел к Бассо, смахнул дождинки с его спины. Коня он продавать не захотел — глядишь, и в городе пригодится. Бассо неспешно двинулся со двора, чуть притормозил на косогоре, миновал поворот и то мгновение, когда все шли опустив голову. Арон весь поник, будто сложенный зонтик, ничто не защищало его от мира окрест. Вожжи висели в безвольной ладони. Сиднер, шагая рядом, ощупью отыскал его свободную руку.
Сосед взмахнул рукой.
Свернул к лесу.
А дорога змеей бежала к озеру, мимо небольшой лесопилки, мимо торговой лавки, меж огорожами усадеб. Тут и там мелькали лица в окнах домов, народ попрятался, душа болит — и смотреть, и говорить об этом. Вдобавок дети!
Деревья уже почти совсем облетели. За деревней лес раскинулся высокий и темный. Вороны метались над головой, Бассо тихонько трусил вперед, скрипели колеса, и чавканье Евы-Лисы под брезентом было единственным звуком, что въедался в уши. Арон размышлял обо всех былых возвращениях из города по этой дороге, о том, как он стремился домой, как нетерпение подстегивало его.
Возвращение домой всегда было для него и возвращением в обитель слов. Вещи для Арона были закрыты, пока он не встретил Сульвейг, мир не принимал его. Но люди находят друг друга, так случилось и с ними. И у него на глазах она раскрывала вещи, одну за другой, и они делались изобильными, блистали множеством значений. Он очутился в мире слов.
Теперь же он опять был вовне, в безмолвии.
Здесь он проезжал, спрятав под мешками с мукой велосипед. Блестящий, черный, с золотым узором. Он углядел его возле спортивного магазина Асклунда, и сам Асклунд сказал, что машина очень дорогая, но она, Сульвейг то есть, вполне ее достойна. Утром в день рождения он поставил велосипед на веранде, увитой диким виноградом. А в пять часов, когда взошло солнце, привел ее туда, прямо в ночной рубашке, следом прибежали дети, они всё знали и заговорщицки переглядывались. Арон стоял чуть наискосок у нее за спиной, и она, обернувшись, щедро осыпала его и детей всем тем, чем владела в избытке, — ласками, поцелуями.
Кое-где в глубине леса еще падали наземь редкие листья. Заяц стремглав перебежал дорогу, Сиднер взгромоздился на самый верх подводы, пристроив на коленях граммофон и стопку бакелитовых пластинок. Дорога здесь несколько километров шла по прямой, смотреть было не на что, глаз ничто не радовало. В понедельник идти в новую школу, к новым товарищам — страшно. Страшно, что вдруг не сможешь заговорить с ними, страшно, что разревешься посреди уроков. Здешние, деревенские мальчишки не приставали к нему, а теперь сызнова придется так много объяснять, повторять, заплетать нити памяти. Он с завистью покосился на Еву-Лису, уснувшую в кресле под брезентом, — если б забыть, вот как она, ведь она уже забывает, точно забывает. Неужели Сульвейг вовсе не будет при ней?
Эти первые ее семь лет?
Усадьба, где они жили?
Неужели ее не будет? Неужели не будет этих первых лет? Их, что ли, просто вычеркивают… вот так!
Первым и единственным человеком, что попался им на дороге в Сунне, была маленькая толстая бабка, которая, словно лебедь на суше, вперевалку ковыляла им навстречу. Заметив подводу, она сошла в канаву, заслонилась букетом из вереска, прикинулась елкой и камнем, травой и черничником.
— Первый голубь, — сказал Арон, когда они проехали мимо. — Посланец нашей новой жизни.
— Кто она?
— Зовут ее вроде бы Ангела… Мортенс. Наверняка куда-то на похороны идет или на свадьбу, но заплутала. С ней такое часто бывает.
Сиднер оглянулся: старуха вылезла из канавы, заслоняя лицо букетом, постояла немного, молча проводила их взглядом, с ледяной усмешкой на тонких губах.
Смеркается уже, когда они подъезжают к Сунне. Там у Арона есть и жилье, и работа.
Там они начнут все сначала.
А Сиднеру двенадцать лет, и очень скоро граммофон и коробка с пластинками соскользнут с подводы, потому что Бассо шарахнется от автомобиля, и земля будет усыпана осколками бакелита. Но прежде цитата из «О ласках»: «Долговечен лишь замирающий звук, который вереница будней постоянно тщится погасить, но никогда не преуспевает в этом до конца».
Вот сейчас пластинки падают наземь.
_____________
Слейпнер Бринк, одна из первых жертв радиовещания, стоял на коленках возле дивана и через наушники слушал бесовскую машину, которую бережно пристроил на мягкой цветастой подушке.
Жена его и кричала, и плакала, все вперемежку. Радио действовало ей на нервы. С того дня, как деверь Турин подарил им приемник, весь их мир мало-помалу приходил в упадок. Не сказать, чтобы мужнин фасад вызывал у нее особый восторг, но все время пялиться на Слейпнерову спину и грязные пятки было вовсе невмоготу.
— Ты опять не вычистил Розино стойло, — кричала она, — третий день кряду сама убираю! И в каменотесную мастерскую носа не казал!
Но Слейпнер слышал только диковинные вещи, о которых сообщало радио:
— Приблизительно с двухтысячного до семисотого года до Рождества Христова аккадский был языком дипломатии на всем Ближнем Востоке. Превосходный пример значимости аккадского языка как средства общения азиатских государств мы находим в собрании документов и писем к египетскому фараону Аменхотепу Четвертому, обнаруженных в Египте близ деревни Телль-эль-Амарна и относящихся к четырнадцатому веку до Христа. Все эти более или менее официальные документы в большинстве написаны на аккадском и все — клинописью.