Ртуть и золото
Шрифт:
В остроге не потому он забыл свое имя, что хотел оставить позади прошлую жизнь. Прошлое дорого ему было, он желал помнить – и царицу свою, и беднягу Глебова, и невезучих товарищей. Забыл не от страха, растерянности и горя – хотя многие именно из-за перемены участи, утраты земли из-под ног, полной смены декораций теряли себя, в испуге и ошеломлении, откликались бог знает на что. Трисмегист был не из таких, он, как только спина поджила, и сам зажил дальше. Просто как-то враз приклеилось к нему это новое погоняло – Трисмегист, еще в первом пересыльном остроге. Один чахоточный шулер в шутку назвал его так – и все, как прилипло.
Трисмегист –
А Иван – так все они там были Иваны…
Трисмегист полюбовался на убранство часовни – в последний раз, задул свечи и с последней оставшейся свечой – пошел наверх. Вот кто ты был, казненный бунтовщик Дрыкин? Софьин сподвижник, или царевича Алексея, или битого батогами Шафирова? Или сам по себе такой дурак? Вот бог весть…
Иван затопил в задних комнатах печку – чтобы дым не виден был над парадным входом, придвинул матрас поближе к огню, устроился поудобнее и размечтался. Завтра проводит он в гости к «тетушке» прекрасную княгиню Наталью, а та уж раззвонит среди подружек и кавалеров – про черную икону, исполняющую любые желания. Пойдет к богородице народ, Иван станет собирать толику малую – на храм, да и сам внакладе не останется…
Понять бы еще, зачем понадобился сей спектакль графу Остерману, но господин сей столь заумен и сложен, и не Ивашкиному уму его постичь…
Трисмегист надвинул капюшон на глаза и задремал, и снилось ему, что он пастырь, пасущий тучные безмозглые стада…
Дядя и племянник
Когда Яков Ван Геделе заходил во двор дядиного дома, где-то вдали отчетливо и резко пропел петух, и Яков решил, что это, несомненно, добрый знак. И над крылечком бидловского дома играл в солнечном свете медный веселый петушок… Яков улыбнулся ему, поправил на плече мешок с нехитрым своим скарбом и смело шагнул на ступени.
– Отец в госпитале, на службе, – поведал холеный Петер Бидлоу, дядин сыночек, за прошедшие годы полностью превратившийся в русского Петрушу. Яков помнил Петера еще совсем зеленой соплей, а теперь видел перед собой вполне оформившегося молодого кавалера, правда, заспанного, в халате и с похмелья. В меру упитанный кудрявый Петер был веретенообразен и прекрасен собою, длинные волосы юного птимэтра удерживала ночная парикмахерская сетка, и утреннее солнце насквозь просвечивало сквозь его тонкие оттопыренные уши.
– Позволь хоть вещи бросить, – кивнул Яков на свою поклажу, и Петер тут же помог снять ее с плеча и заключил кузена в запоздалые объятья:
– Оставляй, конечно. Как папи доложишься – возвращайся, отметим…
– А у тебя разве нет службы? – удивился Яков. Дядюшка с гордостью писал ему, и не раз, что сынишка Петер работает в госпитале наравне с маститыми докторами.
– Я болен, – томно отмахнулся кузен. – Но нет, не для тебя! С тобою я выйду. Покажу тебе, какова стала Москва…
– Ладно, Сен-Пьер, держатель ключей от рая… Я вернусь к тебе, как только нанесу визит своему благодетелю.
Яков легко сбежал с высоких ступенек, обернулся на прощание – петушок над крыльцом все так же играл на солнце. Дом у дядюшки был такой – лучше и желать нельзя. Коттедж в голландском стиле, темного дерева, в окружении сложносочиненного собственного сада. Неплохой трамплин – чтобы прыгнуть с него еще выше… Петер-Петруша толково и доходчиво рассказал ему, как добраться до госпиталя – через сад, мимо пруда и потом через рынок.
Яков стремительно шагал по утоптанному снегу – европейская его одежда слишком уж легка была для русской зимы, – и с любопытством оглядывал улицы, изменившиеся чрезвычайно. По-прежнему – нищие сидели вдоль стен, и сновал по своим делам разношерстный народ, и кареты проносились, бездумно цепляя прохожих оглоблями, не чуя габаритов своих на узких улочках… Но прибавилось и кое-что, чего прежде не было в Москве – люди в темной одежде, с неприметными, словно пеплом присыпанными испитыми лицами: они бродили среди прохожих, и внимательно вслушивались, и вглядывались, и принюхивались. Яков не знал, кто эти новые герои, но решил, что потом непременно выспросит о них у Петруши.
Румяный старичок-санитар проводил Якова в кабинет профессора Клауса – Николая Ламбертовича Бидлоу. Профессор был на месте и даже один в кабинете, Якову не пришлось мучительно ожидать аудиенции. Со шляпой в руке влетел он в профессорский кабинет, словно подхваченный воздушным потоком, – и дядя вышел к нему из-за стола, и заключил в объятия порывистого замерзшего родственника:
– Сколько лет, Яси… Как же долго водила тебя твоя блуждающая планета…
Дядюшка и постарел, и растолстел, но не утратил гордой осанки и сходства с хищной птицей. Яков Ван Геделе был сыном его сестры, покойной Христины, Ван Геделе по мужу. Яков отбыл на учебу в Лейден сразу после смерти матери, а отец его умер годом раньше – именно на скромное отцовское наследство Яков и вкушал плоды просвещения.
– Петра видел дома, – поделился Яков. – Такой он стал кавалер…
– Стал кавалер, а должен был – стать хирургом! Петр недурной анатом, но губит молодость в развеселых компаниях, – посетовал горько профессор.
– Все были молоды, – примирительно отвечал ему племянник. – Мне, правда, удавалось в последние годы совмещать практику хирурга и галантные радости, но это скорее исключение из правил. И закончилось все весьма печально…
– Соболезную тебе – как понял я из последних писем, ты потерял не только покровителя, но и друга.
– Увы, – вздохнул Яков и подумал: «И возможно – утратил доброе имя…»
– Что же ты намерен делать? Не стану скрывать, мне необходим помощник в моем госпитале – и хирург, и анатом, и учитель, но я знаю тебя, Яси. Навыки твои, приобретенные с покойным де Лионом, вряд ли сгодятся для московского госпиталя. Не те навыки у тебя, да и не те цели…
– Я хорошая повитуха, – светло улыбнулся Яков, прищурив светлые глаза. – Я даже привез с собою акушерские щипцы.
– И скольких ты ими уже раздавил?