Рубедо
Шрифт:
— Почему ты не позвал стражу?
— В ее глазах было столько отчаяния и злости… — Генрих отложил шприц на салфетку и, расстегнув манжету, принялся рывками закатывать рукав. — Однажды, в детстве, я видел лисицу, попавшую в капкан. Она была похожа на клубок из крови и шерсти, с оскаленной морды хлопьями летела слюна. Наверное, провела в плену слишком долго… но недостаточно, чтобы ослабеть. Думаю, она собиралась отгрызть себе лапу, чтобы освободиться. Ты знаешь, звери способны на это… в отличие от людей, — он усмехнулся и перехлестнул бицепс жгутом. — Я подошел слишком близко,
Он облизал губы и некоторое время в задумчивости глядел на вены. Почему говорят, будто у благородных голубая кровь? Нет, кровь у Генриха горячая и алая, в ней плавают крохотные тельца, похожие на пилюли — он своими глазами наблюдал в микроскоп, — и, конечно, там не было никаких искр. Но, несомненно, было что-то еще…
— Я выстрелил, Марци! — продолжил Генрих, с каждым словом восходя на пик нервного возбуждения: кожа горела, жилы натягивались, как струны. — Лисица взвилась и упала прямо у моих ног! Ее слюна стала розовой от крови, а я смотрел в ее глаза, пока они не остекленели, а тело не перестали бить судороги. Я спросил учителя Гюнтера, почему она поступила так глупо? Почему прыгнула, зная, что ее держит капкан? — дернув щекой, он поднял с салфетки шприц. — Баронесса была похожа на раненую лисицу: даже зная, что все равно проиграет, она хотела отомстить тому, кто причинил ей боль.
— Она просто безумна, милый, — донесся, точно издалека, голос Марцеллы.
— И очень опасна.
— Да, — отозвался Генрих, нацеливая иглу. — Возбуждающе опасна.
И вонзил острие под кожу.
Волна опалила нутро, ударила в голову, потащила на глубину. Генрих откинулся на подушки, прикрывая ладонью глаза, ставшие очень чувствительными к свету. Комната раскрылась раковиной, вывернув алую изнанку и впуская загустевшие чернила сумерек, запах ночных улиц и тихий шелест мотыльков. Из головы выдуло все сомнения, все напряжение и страх, и она стала пустой и легкой, как елочный шар. Мысли выкристаллизовались до прозрачности, и оттого слова текли с языка ровно и гладко:
— Нам присущ инстинкт самосохранения, Марци. Он так же естественен… как дыхание или прием пищи… и неразрывно связан с болью и страхом. Но иногда… что-то перекрывает страх смерти. Что-то оказывается сильнее! Отчаяние, безумие или… любовь…
Генрих не заметил, когда рядом оказалась Марцелла, зато обнаружил, что целует ее шею, а она расстегивает ему брюки.
— Она не боялась смерти, — продолжил Генрих, прерываясь на поцелуй и жадно глотая растекающуюся во рту сладость. — Когда стояла там… со стилетом у моего горла… она была готова не просто убить, но и… погибнуть сама. Как там, в «Иеронимо»? Это ли не цель желанная: умереть, уснуть… Какие сны в том смертном сне приснятся, когда покров земного чувства снят?
— Тебя это заводит, не так ли? — шептала Марцелла, гибко обвивая его и прижимаясь упругим телом. — Близость опасности…
— Да.
— Ты хочешь…
— Да, Марци.
Он быстро накрыл ее ладонь своею, прежде чем она успела испугаться и отпрянуть. Сквозь тонкую лайковую кожу Генрих
— Миром правят не императоры, — произнес Генрих, наслаждаясь растерянностью любовницы, ее страхом, таким острым и чистым, что возбуждение становилось болезненно нестерпимым. — Миром правят Эрос и Танатос. Любовь и смерть. Вся жизнь — поле битвы между ними. Однако! — Он прижал револьвер к губам, пьянея от холодящего прикосновения и запаха железа и смазочного масла. — Таковы законы природы, что побеждает всегда смерть.
Прежде, чем Марцелла успела опомниться, он приложил дуло к подбородку и нажал на спуск.
Марцелла завизжала, перекрывая сухой щелчок, толкнулась в его грудь ладонями. Ее лицо, побелевшее, как известь, осунулось и постарело. Генрих трескуче рассмеялся.
— Не заряжен, глупая. Я же Спаситель, а не убийца.
Крутанув на пальце, протянул рукоятью вперед.
— Держи.
— Нет…
Голос Марцеллы дал осечку, зрачки превратились в дрожащее желе. Генрих смотрел на нее, но видел другую — растрепанную и злую славийку, похожую на раненую лису. Увидел совершенно отчетливо, словно это отпечаталось на сетчатке, а потому произнес холодно и строго:
— Я. Так. Хочу.
И вложил револьвер в размякшую ладонь любовницы.
Марцелла покорилась, отвечая на его поцелуи и катая на языке терпкий привкус «Блауфранкиша» и железа. Ее разведенные колени гладкими рифами выступали из алой пены покрывал, и Генрих двигался между ними сначала размеренно, продлевая наслаждение и с каждым толчком выбивая из горла женщины стоны, потом ускоряя ритм. Пока агрессивно алый мир не сузился до красного рта любовницы, округленного и пустого, как револьверное дуло. Пока настоящее дуло не уткнулось ему в висок, и Генрих, содрогаясь от сладости и пустея, не рухнул, обессиленный, на подушки.
Пульс выравнивался, мышцы размягчала приятная нега. Незаметно подкрадывалась дремота, и Генрих долго лежал, заведя руки за голову и бездумно глядя в потолок. Под окнами останавливались экипажи, открывались и закрывались двери, в гостиной опять заиграли чардаш: салон фрау Хаузер возвращался к привычной жизни.
Марцелла завозилась, щекоча его шею встрепанными волосами, вздохнула и погладила Генриха по груди.
— Ты был сегодня… очень горяч!
— А ты была умницей, — рассеянно отозвался он. — Впрочем, как и всегда. Ты одна из немногих, кто терпит мои выходки, Марци.
— Вот новости! — возмутилась Марцелла. — Разве я не лучше прочих?
Она приподнялась на локте, театрально хмуря брови и заглядывая в его лицо. Генрих рассмеялся, едва подавляя желание потрепать любовницу по щеке.
— На самом деле, — продолжила она, обводя ноготком контур его лица, — я слишком хорошо изучила тебя, мой золотой мальчик. Ты так искренне радуешься, когда получаешь то, чего так не хватает в твоей роскошной и скучной жизни.
— Поэтому мне хотелось бы видеть тебя чаще.