Рубедо
Шрифт:
— Ваше высочество! — выпрямился камердинер, тон его голоса балансировал между привычной сдержанностью и допустимым протестом. — Напоминаю, вас ждет супруга!
— Суп… руга? — Генрих нахмурился, вспоминая. В голове клубился туман, череп скалился, будто в насмешку. — Ах, да! Я ведь женился сегодня… — он плюхнулся обратно в кресло. — Так что же? Подождет. Дай мне бумаги! — И сам притянул стопку и чернильницу. С пера упала клякса — живая и по-тараканьи лоснящаяся. — Знаешь ос…собняк на Лангер… штрассе? Куда доставлял
Рука не слушалась, из-под пера выпрыгивали безобразные буквы:
«Баронессе фон Штейгер, с глубоким почтением лично в руки…»
Не то, слишком официально. Попробовать по-иному:
«Дорогая Маргит! Я вспоминаю последнюю встречу и поцелуй…»
А это уже неприлично.
Генрих комкал бумагу, в досаде швырял под стол, писал снова:
«С той поры, как я узнал Вас близко, я потерял покой. Меня не покидает Ваш очаровательный образ, который витает надо мной с нежной улыбкой…»
С улыбкой? Скорее, с острым стилетом, выстреливающим из рукава, как маленькое жало.
— Одн… нако какая выходит банальность! — сердился вслух и рвал листы.
Слова рождалась в истерзанном мигренью мозгу, громоздились, набухали, как дождевые градины, с готовностью катились с языка, но таяли, едва касаясь бумаги.
В глубине дворца тревожно и гулко пробили часы.
— Час пополуночи, ваше высочество, — послышался голос камердинера. — Супруга ожидает, и я должен сопроводить…
— К дьяволу! — Генрих рывком поднялся с кресла, царапнув ножками паркет. Томаш терпеливо застыл у стола — весь в черном, как эбеновый божок вроде тех, что Натаниэль привозил из Афары, — и так же выжидающе неподвижен. — Мне не будет покоя, так ск… скорее разделаемся с этим!
Пошатываясь, пересек комнату, и Томаш, поклонившись, распахнул перед ним двери.
В супружеской спальне — полутьма, в канделябрах плавились свечи. Гувернантки порхнули как белые голубки, оставив после себя шорох юбок, тонкий шлейф фиалковых духов, цветы в напольных вазах, разобранную кровать, да еще принцессу Ревекку, сидящую на самом ее краю.
— Спаситель! — подскочив, по-равийски пролепетала она, и складки просторного пеньюара зашелестели, точно крылья ночных мотыльков.
— Сид… дите, — тихо сказал Генрих, опираясь спиной на дверь и чувствуя, как поясницу холодят медные ручки. — Вы ждали меня? Прелестно.
Приблизившись к Ревекке, поддел пальцем за подбородок. Она задрожала, глядя на Генриха снизу вверх: тени подчеркивали не первую молодость, длинный нос еще больше заострился и стал походить на воткнутый между сырными щеками нож.
— Вы знаете, почему я здесь? — осведомился Генрих, не отпуская ее лица и наслаждаясь запретным прикосновением и ответным страхом.
— Да, ваше высочество.
— Долг! — он поднял указательный палец. — Как много в эт… том слове. Долг перед империей и династией! Да, моя дорог… гая! Главное — династия.
Он тяжело опустился — почти упал, — рядом. Узоры на потолке шли рябью, и масляное лицо Ревекки расплывалось и превращалось в другое — либо баронессы фон Штейгер.
— Династии нужен наследник, — продолжил Генрих уже по-авьенски, безуспешно пытаясь сфокусировать взгляд. — Сын — это власть. А власть — это не т… только обязательства… но и возможности. Не правда ли, Мар… гит? Я не многого прошу. Всего одну возможность!
Она склонилась над ним — взволнованная, белая-белая, как привидение. Генрих позволил стащить с себя сапоги, а потом увлек ее на подушки. Голова гудела, как колокол, пряный вкус вина смешался с легкой кислинкой от поцелуя.
— Вы дрожите? — шептал он, нависая над женщиной, и уже не понимая, кто перед ним — Маргарита ли, Ревекка, а, может, Марци. — И правильно. Я могу сд… делать больно. А иногда хочу сделать больно… но вы терпите.
— Ох, Генрих! — всхлипывала она, тянулась мокрыми губами.
Он уворачивался от поцелуя: — Без нежностей, прошу! — и сминал ее сорочку, оголяя бедра — выше, выше! — пламенея от открывающейся ему наготы. Да и какая разница? В определенный момент все женщины становятся одинаковы, и он выцедил сквозь плотно сжатые зубы:
— Лежит… те тихо. Тогда я не обожгу вас…
И, нарушая все запреты, скользил перчатками по оголенному телу, втайне надеясь, что его прикосновения достаточно горячи, и этим утоляя первобытную охотничью злобу.
Потом, вобрав вместе со вздохом надсадный женский вскрик, он начал двигаться скупо и резко. Пьяная ночь дышала в затылок. Над изголовьем елозили тени. И где-то за окном — а Генриху казалось: внутри него самого, — заступая на еженощную вахту, бились и умирали мотыльки.
Он умирал вместе с ними, с каждым выдохом распадаясь на части и с каждым вздохом возрождаясь вновь, но лишь для того, чтобы в конце, выплеснувшись жизнью, упасть на беспросветное дно нигредо.
Во имя династии.
Во имя короны.
И чего-то еще, до смешного нелепого и пустого.
Ротбург, утро после бала.
Разлепив один глаз, не понял, где находится. Вроде, тот же давящий лепниной потолок, и те же плотные портьеры, не пропускающие и толики столь необходимой сейчас свежести, но под спиной — жесткие доски, и в горле — пустыня.
— То… маш! — прохрипел Генрих, пытаясь подняться, но в слабости снова падая на подушку. Жалобная просьба — воды! — так и осталась невысказанной.