Ручьи весенние
Шрифт:
— Мы не аскеты. Мы знаем, что бывают случаи, когда нельзя не выпить рюмку-другую. А здесь до чего дошли! Соревнуются, кто больше выпьет! «Литру выпил — и не упал». — «А я могу и полторы, ежели сливочным маслом закусывать…» — Секретарь взглянул на часы. — Однако мы увлеклись. Вам, наверное, и спать пора?
— Что вы, что вы, Василий Николаевич! — заспешил Андрей. — Об этом я, признаться, в одиночку думал, а обсудить с кем-нибудь не доводилось.
В окно белым крылом билась пурга.
— Разговор без страсти — обывательская болтовня. Тоже и книга, если написана без любви к людям, — не стоит на нее и бумагу расходовать. Из русских писателей больше других понимал это Лев Толстой. Его страстность в борьбе со злом, готовность броситься в любую драку, чтоб защитить попранную справедливость, потрясает меня. Помните, Андрей Никодимович, «После бала»? Мне особенно врезалась
…Все утро Леонтьев ждал Ястребовского в его кабинете. К директору приходили и приезжали из колхозов люди, но, не дождавшись, уходили. Несколько раз настойчиво долго звонил телефон. Раза два Леонтьев брал трубку, но что он мог сказать за директора МТС? Председатели колхозов жаловались:
— Голодный скот грызет ясли. Кони не ходят, подвезти корма не на чем…
Наконец Леонтьев не выдержал и пошел разыскивать Ястребовского. Нашел в ремонтной мастерской у разобранного трактора. Директор был весь измазан автолом. Вместе с лучшим мастером, стариком Созонтычем, он подгонял какую-то деталь в моторе.
Леонтьев несколько минут стоял молча и наблюдал за всем, что происходило в мастерской. По огромному помещению с озабоченным видом сновали слесари и трактористы. То и дело они останавливались около директора, что-то спрашивали. Ястребовский отрывался от работы, выслушивал, отдавал какие-то распоряжения, и люди отходили от него.
Рядом со входом в мастерскую дверь с надписью: «Глав. инж.». Леонтьев заглянул. Там за письменным столом сидел Игорь Огурцов и, не отрываясь, читал газету.
Наконец кто-то из рабочих обратил внимание директора на незнакомого человека в шинели. Ястребовский оглянулся и, прищурившись близорукими глазами, стал рассматривать секретаря райкома. Узнав, заспешил навстречу.
— Вы что же это, Василий Николаевич, инкогнито?
— Здравствуйте, Илья Михайлович! Узнаю, узнаю хорошего инженера! Однако не могу согласиться с вами как с директором МТС. Не могу! — резко подчеркнул Леонтьев и, оглянувшись на высунувшегося из своего кабинетика Огурцова, добавил: — Это вот его, а не ваша работа. Пойдемте-ка отсюда, поговорим.
Вышли на простор широкого двора и остались одни.
— Вы что-то и семью до сих пор не выписали… Каждую неделю в город к жене ездите? Суббота, воскресенье и до полудня понедельника МТС без директора? И это перед тако-о-ой весной!
— Прежде всего, Василий Николаевич, я не директор, а врид директора.
— Ну, это совсем неважно, Илья Михайлович.
— Нет, очень важно, Василий Николаевич. Еще в первый наш разговор я сказал вам, что я инженер, а не хозяйственник и не земледелец. Мне уже поздно переквалифицировываться. Душой и телом прирос к заводским цехам. В кабинете я сдохну через полгода. Вы мне тогда сказали: «Хотя бы временно, покуда подыщем». Ведь сказали?
— Сказал, но…
— Ну вот, я семью и не перевожу.
— Пойдемте к вам в кабинет и там будем ругаться, — предложил Леонтьев.
Глава двенадцатая
В Войковской МТС и в колхозах, обслуживаемых ею, секретарь райкома пробыл десять дней. Андрей сопровождал его.
Многое дали эти десять дней Андрею Корневу. Только позже он узнал, что Леонтьев в каждую свою поездку по району всегда кого-нибудь с собой прихватывал, чтобы и человека нужного узнать поближе, и научить его кое-чему, и у него поучиться.
За эти десять дней у Андрея было столько встреч с разнообразными людьми, столько интересных бесед с Леонтьевым в машине и на ночевках!
«Да, учиться у него есть чему!» — с радостью думал молодой агроном. В числе других хороших качеств Леонтьева Андрей заметил и умение признавать свои ошибки. А что секретарь, несмотря на его большой жизненный опыт, иногда ошибался, в этом Андрей убедился еще в МТС.
— Поспешил я с рекомендацией Огурцова и Ястребовского, — с горечью сказал секретарь райкома за вечерним чаем. — Уж больно у вас тут плохо было, вот и поторопился. Правда, и выбирать не из кого было, и край напирал: «Назначай специалистов с высшим образованием…» Между прочим, против рекомендации Ястребовского меня очень отговаривал предрика Гордей Миронович. Он советовал послать Ястребовского главинжем. Кстати, Гордей Миронович не родственник ли вам?
— Дед.
— Неплохой
— Завтра покажу вам примечательного председателя, Андрей Никодимович. Такого ни в литературе, ни в жизни я еще не встречал. Мне о нем сигналили не раз, но я не верил. «Сказки, — думаю, — из зависти люди чернят». Но сигналы все поступали, и, наконец, получил я большое письмо.
Секретарь посмотрел на насторожившегося Андрея и, словно предчувствуя его удивление, продолжал, улыбаясь глазами:
— «Бугай» — значится он в моей записной книжке. Фамилия его Боголепов, звать — Константин Садокович. Вырваться мне в дальние эти края никак не удавалось: район огромный, запущенный, увяз я по маковку в ближних колхозах. — «Дай, — думаю, — вызову, посмотрю». Вызвал, посмотрел… — Василий Николаевич замолк, словно испытывая разгорающееся нетерпение Андрея. — Да, это, я вам доложу, мужчина! Голос Боголепова я услышал еще в приемной. Эдакий, знаете, малиново-бархатный басище… Мне почему-то всегда казалось, что такой голос непременно темно-вишневого цвета, — густой, пахучий и крепкий, как медовуха, настоянная на малиновом соку… Открыл он дверь и вошел. Я как сидел, так и прирос к креслу. Видели ли вы, Андрей Никодимович, скульптуру Самсона? Так вот, у порога стоял Самсон — колосс двух метров роста, из тех, о которых говорят и пишут — «косая сажень в плечах». С крупной лепной головой, величественно посаженной на мускулистую шею, с вьющимися сизо-черными, как вороново крыло, волосами, с прямым, греческим носом и такими огромными жгучими глазами, что позавидовала бы и записная персидская красавица. «Здравствуйте, товарищ секретарь райкома!» — И повел в мою сторону собольей бровью. Поднялся, отвечаю: «Здравствуйте, товарищ Боголепов», — и протянул ему руку. Подшагнул он как-то пружинно-легко, быстро и бережно-бережно взял мою руку в свою. Я невольно взглянул на его ручищу, а она по меньшей мере в три моих будет. «А ну, — думаю, — если давнет?» Нет, подержал и выпустил. «Садитесь, — говорю, — Константин Садокович», — и указал на кресло у стола. Но он только посмотрел на кресло и остался стоять. «Да садитесь!» — повторил я. Он еще раз опасливо покосился на кресло и тем же хмельным, медовушно-малиновым басищем: «Боюсь, товарищ секретарь, не выдержит креслице: во мне почти полтора центнера». О себе он сообщил застенчиво и даже покраснел по-девичьи. «Почти полтора центнера?!» Я поразился: геркулесище не только не казался уродливой громадиной о семь-восемь пуд весу, но выглядел стройным, легким и быстрым. Нет, ни до, ни, после не видывал я подобной мужской красоты»! И одет просто: в темно-синие суконные штаны, заправленные в смазные сапоги, и в обыкновенную, как у меня, суконную гимнастерку, перетянутую наборным, черненого кавказского серебра поясом. Стоим. И я первый раз в жизни словно бы растерялся, даже не знаю, как приступить к нему. Ну как эдакого богатыря, с такой классической головой и как наковальня грудью, начать крыть за половую распущенность?
— Неслыханную, — усилил Леонтьев, — чудовищную распущенность! Мне сообщили, что в его донжуанском списке, как образно выразился писавший, чуть ли не все одинокие женщины» колхоза: вдовы, девки-вековуши… И всех этих «сильфид» он якобы ублажает, хотя у самого семья: двое ребят-погодков и маленькая рыжевато-перепелесая, — как тоже сообщил мне мой обстоятельный корреспондент, — безбровая жена Елизавета (Боголепов ее нежно зовет «Лизок»), беременная уже третьим. «Лизок» якобы знает о всех похождениях своего мужа и не только не скандалит с «сильфидами», но даже и виду не подает, будто бы даже с гордостью говорит: «Моего Костеньки на всех хватит». Смотрел я, смотрел на него и спрашиваю: «Ну, как в колхозе, Константин Садокович?» А он отвечает: «Буду прямо говорить, хвалиться нечем, но в общем как у людей: хлебушко, сами знаете, погорел, собирать было нечего, со скотом тоже неважненько…» И так это сказал беспечно и успокаивающе и даже с каким-то, как мне показалось, ликованием в голосе, что по его выходило: «Чего же тут огорчаться, когда надо радоваться, раз «хлебушко погорел от засухи и со скотом неважненько…» Чувствую, начинаю закипать: уж очень оскорбил меня этот его ликующий тон. «А с кормами?» — спрашиваю и смотрю ему прямо в глаза. Не отводит глаз, не юлит, а, как показалось мне тогда, издевательски-нагло смотрит на меня, на новичка, и тем же своим успокаивающе-беспечным тоном ответствует: «И с кормами, товарищ секретарь, буду прямо говорить, как у всех: если зима не затянется, как-нибудь доживем… Есть еще и листовник первоиюньского укосу, для телят оставлен, не сено — овес!..»