Ручьи весенние
Шрифт:
— Эдак, эдак, Кистинтин Садокович! Дрова, перерослые дудки! — вставил опять знакомый уже Андрею старичок с выцветшими глазами. — С них, с этих дудок, только навоз, а молочка — шильцем хлебать. Обязательно унизить надо ржаные планы!
Боголепов хотел было продолжать, но поднялся рослый колхозник с окладистой бородой цвета монетной меди, Фрол Седых, по прозванию Наглядный факт.
— Я, товарищи, скажу только один наглядный факт, — начал он. — Справедливо говорит Садокович: засекает нас эта самая пустоколосая рожь… — Фрол ребром ладони, как ножом, полоснул себя по дремучей бороде. При этом глаза его закрылись на мгновение, точно и на самом деле он получил
Седых говорил увлекательно, собрание слушало его «во все уши».
— А мы каждый год, — бородатое лицо Фрола болезненно скривилось, — с марта свистим в кулак: роняем скотину. И захудает она у нас, сердешная, так, что половину лета только свое потерянное тело набирает. Совхозовцы берут от своей коровы-барыни — на середыш — двадцать пять — тридцать центнеров молока за год, а мы от нашей захлюстанной бедолаги — двенадцать. Это же наглядный факт!
Бородач сел, довольный, что его не прервали, и снова с тем же страстным убеждением заговорил Боголепов:
— С высоты птичьего полета, я буду прямо говорить, сплошная ерунда получается. Партия решениями сентябрьского Пленума поставила задачу об улучшении сельского хозяйства, о достижении скорой зажиточности колхозников, а наши плановики в крае и в районе решили всюду одинаково увеличивать посевные площади. Я прямо скажу: ничего не понимают в деле такие горе-плановики. С таким «планированием», буду прямо говорить, не будешь богат, а станешь горбат. Мед, молоко, масло, сыр и мясо нам так же нужны, как и хлеб… Увеличивайте, товарищи плановики, посевы на равнинах, а мы в горах будем развивать скотоводство и увеличивать пасеки. С медом, с мясом, с сыром и хлеба человеку меньше потребуется.
За кого считают нас эти канцеляристы? За детей? Почему они связывают нам руки в делах, в которых мы заинтересованы кровно? А им во что бы то ни стало сей, а что получишь от жилетки рукава — это их не касается. Если же себестоимость одного пуда хлеба, при нашей дьявольской уборке, буду прямо говорить, мы вгоним в непосильную денежку, а из-за этого недодадим государству сотни центнеров меда и масла, мы ни сельского хозяйства не поднимем, ни скорой зажиточности колхозника не добьемся!
Что стране нужен хлеб — это верно, но пора же, наконец, понять, что и не просто хлеб, не любой ценой, а дешевый!..
— Правильно!
— В самую точку! — закричали со всех сторон колхозники. А женщины вскочили с мест и начали так дружно аплодировать, что даже и могучего боголеповского баса стало неслышно.
Андрей невольно взглянул на жену Боголепова.
Окончив доклад, Боголепов сел рядом с Леонтьевым, вытер платком раскрасневшееся лицо и откинул со лба взмокшие черные кудри.
Первой попросила слова лучшая доярка колхоза Анна Михайловна Заплаткина. На трибуну вышла худенькая, скуластая женщина в ватнике, повязанная серой шалью. Большими темными руками она поправила шаль и робко улыбнулась собранию. Потом сняла шаль и положила ее на трибуну.
— Жарко будет, — объяснила она, волнуясь и не зная, очевидно, с чего начать.
Притихшее собрание следило за каждым ее движением. Анна Михайловна открыла рот, но слова потерялись. Она сделала глотательное движение. Многие дружески заулыбались ей. Все отлично понимали, как непривычно и трудно говорить с трибуны простой женщине.
— Ей легче сотню коров передоить, — сказал кто-то негромко.
— И вот, товарищи, — сдавленным голосом начала, наконец, Заплаткина, — я так думаю: уж если сказывать, так только чистую правду. Я никогда перед народом речей не говорила, а вот сегодня решилась. Константин Садокович не побоялся выложить правду в глаза районному начальству: что нас держит в бедности, что мешает работать, особенно после слияния… — Заплаткина облизнула сухие, рано выцветшие губы. — А какой же колхозник не мечтает? И вот я тоже мечтаю…
Анна Михайловна взяла шаль с трибуны и, помяв ее, снова положила. Она думала, как лучше выразить необыкновенно важную мысль, пыталась найти какие-то особенные слова и не нашла.
— А сильно еще тоже мешает зажиточной справности колхозников распроклятая наша пьянка. Посудите сами: запили вы нынче, Мефодий Евтихиевич, — Заплаткина повернулась к президиуму и в упор уставилась на побледневшего вдруг заместителя председателя, — с вечера пятого ноября. Так ведь, Мефодий Евтихиевич?
— Не знаю, тебе видней, с какого ты числа запила. Меня никто никогда не видел пьяным! — отрезал Колупаев.
— В том-то и дело, что ты и пьешь скрытно, как монах. Это верно, тебя никто не видел пьяным, кроме меня. Но я-то, твоя соседка, знаю, что и в этом году и в прошлом, когда Константин Садокович был в заочном техникуме, ты самовольно хозяйничал, пьешь вмертвую у себя дома, а через закадычного своего дружка, беспутного Кузьку Кривоносика, спаиваешь кого тебе надо для обделки разных дел…
— Это клевета! Это что же такое?! — исступленно закричал Колупаев, но его остановил председательствующий Костромин:
— Не мешай, Мефодий Евтихиевич. Мы и тебе дадим слово.
— Какая уж тут клевета, когда я тебя самолично не один раз чуть тепленького со двора в избу затаскивала.
Анна Михайловна вновь взяла шаль в большие темные руки, подержала и опять положила на трибуну.
— Так вот, запили вы, значит, пятого. Приходим с зоотехничкой Надеждой Васильевной, — вот она здесь, не даст соврать, — приходим на ферму: никого! И давай мы вдвоем с ней и корма возить, и скот кормить, и поить, и доить… И так до десятого! А вы подумайте, раздорогие товарищи, каково скотинке шесть дней без хозяев! И главное — каких дней! Скотина только что с пастбища, а дворы без крыш, корма не подвезены, дороги — ни на санях, ни на телеге… Коровушки голодные, злые, порются. И вот выголодается, вымерзнет скот за неустроенное это время, и весь летний нагул собакам под хвост. Настанет март, и коровы будут шататься, как пьяные, и падать, и мы их будем на веревки подвешивать…