Ручьи весенние
Шрифт:
Старик покосился на кухню, где гремела самоваром невестка, и, чуть умерив безудержный говорок, продолжал:
— А уж до бабьего полку наш председатель — стыд сказать, грех умолчать — солощ! Ну тут, значится, корпусность Боголепову дозволяет… Одним словом, кряж! — Старик с явным восхищением закрыл глазки. — И они, значится, бабенки эти самые, не потаюсь, тоже до него желанны. Ух, желанны!..
Леонтьев и Андрей с удивлением слушали старика: у него был бесспорный талант рассказчика. Помимо слов, у дедка не менее убедительно живописали и глаза, и лицо, и руки. И если в речь его порой впутывалось что-то маловероятное, то прыткие, бегающие глазки в этот момент были полны такого простосердечия и подкупающей детской
— Набаловался наш председатель с войны. С войны, судари мои, с войны! Тогда он молодым еще парнем был. И вдруг, значится, призыв. Садок Созонтыч (это его отец) — головастый мужик, ничего не скажешь, безграмотный, а дальнего ума человек — тайком от сына налил бадейку меду и в район, к докторице. Была в те времена такая белая-пребелая, словно крупчаточная, вдовица-докторица Гусельникова, в обхват толщиной. Но смелая! Ух, смелая! За взятку — зрячего слепым сделает, без взятки — калеку в строй направит. А покойничек Садок Созонтыч и прознал про эту ее смелость, ну и того, не выдержало родительское сердце… Да хоть бы и до меня доведись. Значится, и подмазал он по губам Гусельничихе. Медком подмазал, ну и, как водится, еще посулил «чего-нибудь»… Конечно, посулил. Не иначе, как посулил!
Старик на мгновение умолк, и бегающие глазки его тоже остановились. Потом вдруг вспыхнули и засияли подкупающим детским восторгом.
— Растелешился Кистинтин вместе с другими новобранцами и стоит среди них, как дуб. Стоит, значится, и ладони в горстку держит… А в комиссии Гусельничиха и с ней другая докторица, помоложе, потоньше, по фамилии Сивякова. Ладно. Дошла очередь до Кистинтина. И увидела Гусельничиха, значится, юную натуральную его наготу. — Старичок дробненько захихикал, затрясся, увел белки под лоб. — И подступила к Кистинтину… Щупает его, как цыган коня, а потом и говорит: «Плоскоступие, Ольга Максимовна… Ослушайте сердце». Сивякова подставила табуретку, вскочила на нее и тогда только вровень с грудью Кистинтина оказалась… А там грудь! — рассказчик развел обе руки до отказа… — На ней только камни дробить! Положила ручку на шею — на шее ободья гнуть! Держится за него, слушает в трубочку. Послушала, послушала — соскочила: «Не годен! Явно выраженный порок!» Тут Костёнка и рявкнул на всю комиссию: «Да вы что, с ума сошли? Я же совершенно здоров!»
— Так он, значит, рявкнул все-таки? — не выдержал Леонтьев.
— Как перед господом, рявкнул! — старик истово перекрестился. — А они две в один голос: «Одевайся! В этом деле мы больше тебя понимаем». Вылетел Костёнка от них как пуля: еще бы, голому перед бабами! Выбежал, значится, Кистинтин, а Гусельничиха в спину ему: «Завтра зайди!» Ну, зашел, да с тем и остался: месяц с неделей в районе и выжил…
Глазки и лицо старика опять изобразили простосердечие ребенка.
— Вернулся — глаза да нос… Одним словом, высший курц сдал. А война тянется год, два, три; вдовух молодых — полдеревни. Потихоньку, помаленьку и стал он им утирать слезки. «Агашенька, не тоскуй!», «Фелицатушка, не убивайся», а голос у него, как у змея, что совращал в раю Еву… У баб, видно, слушок прошел, и началась карусель. Спохватилась мать, оженила Костёнку. А после войны явился нашему Кистинтину Садоковичу другой сомуститель… — Старик сокрушенно вздохнул, посмотрел на слушателей затуманившимися глазками; — Районный секретарь! Н-да… Вдовец, а молодой еще. Судите сами, при положении, при деньгах… А при таком высоком положении, хоть бы и до меня довелись, что человеку в первую очередь требовается? — Павел Егорович выжидательно посверкал хитренькими глазками. — Разгульность… Веселье требовается…
Тут
— Да! — обрадовавшись, что вспомнил, продолжал он. — Да так вот, значится, пондравился секретарю наш Кистинтин, а он уже тогда бригадёром тракторным был: с детства Костёнка к машине рвался. И такой до нее смышленый, что, кажется, все ее нутро навылет видит… Пареньком еще у сенокосилок и лобогреек крутился… Как его, бывало, ни гонят, как уши ни рвут, а он все у машин. Попозже, когда первый трактор в наши горы пришел, парнишка и вовсе с ума спятил… Бывало, дозволит ему тракторист, и он разбросает весь трактор на части, вычистит, смажет и соберет с превеликой радостью. Просит только об одном: дать ему кружок объехать, в крайности хоть за баранку подержаться…
Да, так, значится, пондравился районному секретарю Кистинтин, и, как он ни упирался, как ни отбивался, секретарь его из метееса в председатели… А сам чуть не каждую неделю к нам. И вот, значится, стал Костёнка опять прихватывать на стороне… И то, скажите, как он только ладит с бабами? Не иначе, слово такое знает. Все за него стеной стоят. Как перевыборы — ихняя большина! Есть у него что-то такое, у пса, — старик перешел на таинственный шепот, все время опасливо поглядывая на дверь кухни. — Вот не дожить мне до светлого воскресенья — есть! — И, поймав недоверчивую улыбку Леонтьева, покачал головой. — Не знаю, как вы его теперь и сымать будете. Ой, не знаю!
Самовар поспел: его бурное клокотание было слышно в горнице. Павел Егорович, опасливо взглянув на дверь в кухню, снова завелся:
— Одним словом, тяжелая, тяжелая положения в нашем колхозе. Возьмите в твердый разум рассуждение трезвого мужика: председатель — распутник, секретарь — бабощуп. Кому будешь жалиться? Попробуй с длинным языком высунуться: под корень отрежут! Из печеного яйца живого цыпленка выведут… А теперь, — старик высоко вскинул лысую голову, — теперь многие приободрятся… Большая завтра будет битва!
На пороге появилась Аграфена Парамоновна, и свекор заторопился.
— Я беспременно первый явлюсь. Я ему, Кистинтину-то Садоковичу, хороший гостинчик приготовил… Я его этим гостинчиком, как быка молотом, по кучерявому затылку хлобыстну…
— Кушать пожалуйте, дорогие гости! — пригласила хозяйка. — И дед-то вас замучил, и я заморила… Извиняйте.
Огорченный старик тяжело вздохнул и тоже поднялся с лавки.
— Папаня, а вы малость повремените, дайте людям чайку спокойно попить. Наказание с вами…
Павел Егорович сконфузился было и забормотал Привычное «ужо, ужо», но скоро оправился и заспешил к столу вслед за гостями.
Аграфена Парамоновна свела черные брови и раскраснелась.
— Ему дело, а он — собака съела! Вот так у нас каждый раз. Знающие люди уж избегают и заезжать к нам: никому слова вымолвить не даст!
— А ты, дочка, не серчай. У меня теперь одна, может, эта сладость только и осталась! Поговорю — и как меду напьюсь.
Но отходчивая сноха, очевидно, уже перестала сердиться на свекра и, взглянув на него с обычной своей милой улыбкой, сказала:
— Садитесь, папанюшка, и вам налью. А не то, не приведи бог, умрете, всю жизнь каяться буду: не дала наговориться старичку.
После чая Андрей отправился в колхозные амбары проверить хранение семян и провозился там до вечера. Когда вернулся, Леонтьева на квартире не было.
— Партийный актив приказал собирать, — сообщила Аграфена Парамоновна.
С актива секретарь райкома пришел поздно. Был молчалив и зол. От ужина отказался. Хмуря брови, долго ходил по горнице.
Андрею хотелось поговорить с ним о полях колхоза, но решил отложить. «У него, кажется, с этим колхозом и без моей брани неприятностей хоть отбавляй…»