Руина
Шрифт:
Последний не сводил глаз с Мазепы и продолжал медленно:
— И Москва не прочь от этого: думаю, когда Дорошенко останется один, она и заберет Правобережную Украйну, только «покрышку» переменит.
Мазепа внимательно прислушивался к словам Самойловича.
— А почему ты думаешь, гетмане, что Дорошенко останется один? — произнес он вслух.
— А потому же самому, почему и ты этого опасаешься, мой любый пане, — отвечал с тонкой улыбкой Самойлович. — Хочешь, расскажу тебе, как все это совершится?
И Самойлович начал излагать перед Мазепой свой взгляд на положение дел в Правобережной
— Эх, пане Мазепо, любый товарищу мой, — продолжал Самойлович, меняя вдруг тон на самый дружеский, товарищеский, — что нам с тобою дурить друг друга? — Он дотронулся рукою до колена Мазепы: — Начистоту, — так начистоту! Знаю я, что ты орудуешь всем у Дорошенко, только скажу тебе по правде: напрасно время теряешь. Клеишь разбитое, а из разбитого никогда целого не выйдет. Я знаю, что тебя привязывает к Дорошенко думка его во что бы то ни стало соединить Украйну, но, повторяю тебе, — не один Дорошенко думает о том, а думают также и другие. Только разница в том, что из думок Дорошенко не выйдет ничего, кроме новой неславы, а из думок других создастся великое дело. Спросишь, почему? Изволь — все перед тобой расскажу, как на исповеди. Допустим даже, что Москва согласится принять Дорошенко под свою руку, — тогда в одной Украйне объявится два гетмана. Два кота в одном мешке, а два гетмана в одном гетманстве — не уживутся. Который же устоит? Дорошенко или я? Рассудим: мне Москва верит, она хлопотала сама о том, чтобы меня поставили гетманом. — Дорошенко не верит больше никто! Я про свои планы молчу, и никто о них, кроме меня самого, не ведает. — Дорошенко же прокричал о своих по всем ярмаркам! Я умею согнуться, где нужно), лишь бы пробраться к цели, — Дорошенко любит стучать лбом в стену! Скажу тебе ещё больше, — Дорошенко забыл, что в делах политики холодный разум сделает гораздо больше, чем пылкое и не в меру гордое сердце.
Самойлович принялся сравнивать свои шансы с шансами Дорошенко.
Мазепа слушал его и не мог не соглашаться с его словами.
— Так вот видишь ли, пане–товарищу, — продолжал между тем Самойлович, — что бы ни затеял Дорошенко, затеет ли он оставаться и дальше под турецким владычеством или отдастся под Москву, так или иначе, Правобережная Украйна перейдет под мою булаву. Потому-то я снова говорю тебе, друже, брось тонущий корабль и переходи ко мне. Ты будешь здесь моей правой рукой.
— Благодарю тебя, ясновельможный гетмане, от всей души, — произнес искренним голосом Мазепа, наклоняя голову, — ты делаешь мне большую честь и ласку, но я не могу изменить… не в силах я покинуть гетмана в такую страшную минуту.
— Я ценю еще больше твои благородные чувства, — произнес так же искренно Самойлович, — счастлив Дорошенко, что имеет таких друзей! Но ты ошибаешься в одном: это не будет измена, а только благоразумие; суди сам — чем ты дольше останешься с Дорошенко, тем дольше он будет бороться, а чем дольше он будет бороться, тем больше бед свалится на бедный народ, тем больше разорится край, — ergo…
— Но, ясновельможный гетмане, если ты все перемены в правлении Украйны приписываешь мне, — возразил Мазепа, — то будь уверен, что я уже никогда не обращусь к туркам, значит, буду помогать тому, чтобы одна булава запанувала над всей Украйной. А когда водворится над Украйной одна булава, то будет у нее и одна рукоятка.
— Ловко сказано! — воскликнул Самойлович и рассыпался в похвалах уму и способностям Мазепы.
Мазепа, который во все время разговора не выпускал из мысли Марианны, понял, что теперь настал самый удобный момент обратиться к Самойловичу с просьбой.
LXXXII
Много стоило труда Мазепе успокоить оскорбленного гетмана. Никакие победы неприятелей, никакие превратности судьбы не потрясли бы его так, как это приглашение врага, клонившееся, очевидно, к низложению Дорошенко и торжеству Самойловича. Принудить себя самого отправиться в стан Самойловича у него не хватило силы; с страшной болью душевной отдал он приказание Мазепе поехать на раду к Самойловичу и согласиться от имени Дорошенко на все уступки, — и Мазепа поехал.
Но какой же удар был для Дорошенко, когда Мазепа, возвратясь от Самойловича, объявил ему, что опоздал на раду и что гетманом Правобережной Украйны избран единогласно Самойлович, который и стал теперь единым гетманом на всю Украйну. Известие лишило Дорошенко рассудка; как подкошенный, опустился он на кресло и долго, несколько часов, не произносил ни слова. Мазепа и Кочубей в ужасе послали за знахарками, чтобы последние вылили переполох или отшептали, но он выгнал их и заперся в своей опочивальне.
Так прошел день, настало утро и принесло с собою еще новое ужасное известие. Оказалось, что Ханенко уже положил свою булаву перед Самойловичем и что Самойлович, вопреки обещанию, данному Мазепе, не брать силой Дорошенко, идет с войском на Чигирин, чтобы привести Дорошенко в свой лагерь.
Это известие сорвало в одно мгновенье охватившее гетмана оцепенение. Мысль о том, что ненавистный Самойлович стал уже полновластным хозяином над Украйной, довела гетмана до какого-то безумного исступления. В припадке отчаяния, не имея в руках никакой силы, он решился прибегнуть снова к ужасному средству — призвать на помощь турок и татар.
К следующему утру гетман приготовил сам лично письма в Турцию и в Крым. Кочубея он решил отправить к султану, а Мазепу в Бахчисарай, к хану. Простившись с гетманом, Кочубей крепко обнялся с Мазепой и отправился в путь.
Но в Крым нельзя было ехать с пустыми руками, а у Дорошенко уже не было ничего… В Чигирине наступала такая нищета, что даже гетман нуждался в самом необходимом. Кладовые, каморы гетманские все были пусты…
Впрочем, у Дорошенко в Чигиринском замке находилось еще пятнадцать пленных, и вот страшная мысль — послать этих пленных в «басарынок» татарскому хану — овладела его душой.