Руина
Шрифт:
— Ну, да, генерального писаря, а если меня не будет, так спросишь главного подписка Василия Кочубея. Теперь же ступай, да помни: держи язык крепко за зубами и слова лишнего не выболтай никому!
— Все сделаю, как приказывает ясноосвецонный пан генеральный писарь! — прошептал еврей и, отвесивши самый униженный поклон, скрылся поспешно за дверьми.
— Ну, а теперь седлай коней! — вскрикнул шумно незнакомец. — Да и гайда на Запорожье!
— Нет, постой, не сразу туда, — остановил его Мазепа, — надо мне раньше заехать в Чигирин, рассказать обо всем гетману, попросить у него разрешения да разузнать, не случилось ли чего за это время… Теперь ведь того и жди с каждым днем новых перемен.
— Верно, верно,
При этих словах незнакомца лицо Мазепы приняло весьма сосредоточенное, серьезное выражение.
— О, это страшно важная новость! — произнес он озабоченно, потирая лоб рукою. — Страшно важная… Да… да. Теперь надо нам все забыть и спешить поскорее в Чигирин… Воистину сам Бог свел меня с тобою! Спасибо ж тебе, друже, — Мазепа горячо пожал руку своего товарища, — ты оказал нам великую услугу, и гетман за это не деньгами, не почестями, а щирым сердцем своим отблагодарит тебя.
— За что благодарить? Ведь я сам, как и все прежде, склонялся сердцем к Дорошенко, да это его бегство в Чигирин, а потом союз с басурманом… Эх–эх! — незнакомец с сердцем всклокочил свою чуприну. — Ведь вот и теперь из-за этого самого союза много казаков и запорожцев отделилось от Дорошенко и присоединилось к Ханенко.
— Так, так, сам вижу, все это надо будет разъяснить, обдумать, выставить против хитростей врага свои сети, — заговорил торопливо Мазепа. — О, этот Ханенко! Но погоди, вскоре увидишь ты, увидят и другие, какой это хитрец и самолюбец! Ведь он уже и в Москву отправил послов: торгуется, вынюхивает всюду, где ему заплатят дороже. Но поборемся, поборемся! — вскрикнул энергично Мазепа и, опустивши руку на плечо товарища, произнес бодрым, твердым голосом: — Не будем же тратить и лишней минуты, друже: в Чигирин, а оттуда в Запорожскую Сечь!
XXV
В одном из флигелей старого Острожского замка, в мрачной комнате с низкими давящими сводами, за столом сидели два собеседника. Один из них, знакомый нам Тамара, бывший есаул Бруховецкого, выглядел теперь каким-то полинялым, изношенным: следы оргий и пьяных ночей легли на лице его мелкими морщинами вокруг воспаленных глаз, смели яркую окраску здоровья с его осунувшихся щек и подсерили обредевшую чуприну… Да и самое платье на Тамаре было теперь сильно притерто, — видно было, что нужда держала его в руках. Другой был один из уполномоченных польских комиссаров, ротмистр Фридрикевич, командированный вести переговоры и заключить союз с новопоставленным на Запорожье гетманом Ханенко; пан ротмистр, и по блестящей одежде, и по довольному выражению выхоленного, молодого еще лица составлял противоположность пану Тамаре. Перед собеседниками стояли серебряные кубки, наполненные темным, почти черным липовым медом, а посреди стрла возвышался увесистый жбан, в котором слегка колебалась та же ароматная влага. Комната была слабо освещена двумя восковыми свечами, так что стены, увешанные портретами, казались подернутыми мутными пятнами, а из рам угрюмо смотрели на незнакомых гостей лица целого рода князей Острожских.
Разговор вертелся около Ханенко. Давно посланный им посол, о котором ротмистр Фридрикевич дважды получил известие, что он уже в дороге, до сих пор не являлся, а ему вручены были условия Ханенко, на каких последний готов
— Нет, это, бей меня Перун, — невесть что, — возмущался молодой комиссар, — ты пойми, пане: мое положение — самое глупое, самое отвратительное! От меня настоятельно требуют сведений, указаний, как стоит дело с Ханенко, а я отмалчиваюсь, выбрехиваюсь — и все через этого, пся крев, посла! Татаре ли его накинули арканом, Дорошенко ли посадил его на палю, или он валяется по шинкам пьяный, как хлоп, — бес его ведает, а ты вот сиди в этой скучной трущобе и жди!
— Да, что трущоба, то трущоба! — согласился Тамара. — Людям, которые привыкли к роскошной жизни, с шумным весельем, с шляхетской фантазией, с пышными пирами, с возлияниями Бахусу и с жертвоприношениями Киприде, — здесь тощища смертная!
— Я до такой степени отупел от досады, что, представь себе, пане, бывают моменты, когда даже ни о чем не хочется думать!
—- О, бросил бы ты, любый пане, все думки, коли б мне не несчастье!
— Какое? В чем?
— Да в том, что у меня была выхвачена и припасена для панской милости такая квиточка, что пан бы облизал себе пальцы: красавица, зорька небесная и совершенно невинный птенчик! Представь себе, пане: ясная, как раннее утро, нежная, как лепесток розы, и при этом темные брови и темные с поволокой глаза… Вообрази себе ангельское выражение личика и в глазах целое пекло… Это очарование! Самые противоречия имели такую обаятельную силу, что я, пресыщенный уже наслаждениями жизни, приходил в трепет, помышляя о восторгах блаженства.
— И где же это чудо?
— Увы! Улетело, исчезло!
— Жалко… Ну, мы поищем твою красавицу, дай только успокоиться, а то все мысль сворачивает на этих проклятых смердов схизматских: все вот только и мечтаешь о том, как бы их скрутить да закрепить навеки за нашим благородным рыцарством… Окажи я эту услугу Речи Посполитой — и моя карьера обеспечена! Сорвется рыбина с гака — и я осмеян, погиб! За меня ведь коронный гетман Собеский руку держал и доказывал, что такие комиссии лучше поручать молодым, энергичным, способным шляхтичам, чем обленившимся старцам. Теперь ведь у нас, понимаешь, новый король, Михаил Вишневецкий, сын вечно чтимого, вечно славного Яремы, так с новым молодым королем пошли новые порядки, молодых шляхтичей начали, как видишь, призывать к делу.
— И добро, — кивнул головою Тамара, — старый-то король Ян Казимир натворил делов со старьем, так что пришлось положить ноги на плечи да показать пятки.
— Ха, ха! Верно! А теперь нам открыта дорога… И вот приходится мне оправдать мнение моего родича!
— Понимаю, коханый пане, твое положение и сочувствую, — опорожнил кубок Тамара и поспешил снова его наполнить темной жидкостью. — Только вот мое мнение…
— На Бога, пане, разъясни мне все и посоветуй, что делать, — прервал его ротмистр, — ты ведь знаешь и здешний край, и нравы его, и всякие каверзы да пакости, каких тут ожидать можно, особенно теперь, в этом омуте…