Рука Москвы. Разведка от расцвета до развала.
Шрифт:
Шах — творец «белой революции» — построил ультрасовременную тюрьму для своих противников, вырастил с помощью американских и израильских экспертов выдающихся пыточных дел мастеров. Исламская власть громогласно отвергла монархию со всеми ее атрибутами, но охотно и без промедлений воспользовалась тюрьмой. Главный палач «Эвина» — Али Техрани был расстрелян сразу же по возвращении Хомейни. Его место заняли питомцы исламской революции...
Зачем я пишу все это? Разве не описано это более проницательными и одаренными наблюдателями? То, что происходит в Иране, не ново, повторяются события, терзающие людей то в одном, то в другом уголке земли, — сейчас, столетие назад, тысячелетие... Меняются слова и лозунги, но не меняется их исконный смысл, мелькают то чалмы, то генеральские фуражки,
Обращены они исключительно к самому себе. Изряднейшая часть жизни прошла в потрясенном революцией и контрреволюцией Тегеране. События наблюдались не со стороны — мы сами становились вольно или невольно их участниками. Жизнь каждого из нас вплеталась в ткань этих событий, пропитывалась резким ароматом тревоги и возбуждения, омрачалась болью за убитых (не за абстрактных убитых, не за цифры из газетных отчетов— за людей, которых мы знали, которые еще вчера жили, разговаривали, улыбались), вскипала негодованием и бессильной яростью.
Были не только взрывы, выстрелы, орущие толпы, банды погромщиков. Город жил, и мы в этом городе жили и работали, ходили по его улицам, дышали его воздухом, смешивались с его толпой.
Так вот, для того, чтобы не ускользнуло из памяти это тревожное, интересное и тяжелое (порой невыносимо тяжелое) время моей жизни, я и пишу эти заметки.
Город приспосабливается и к войне, и к исламской революции. След простыл многочисленных иностранных певичек и плясуний, развлекавших тегеранскую публику совсем недавно, закрылись кабаре, рестораны и ресторанчики, разгромлены и сожжены винные магазины и закусочные. На витрины, хвастливо выставлявшие товары всего мира, опустились металлические шторы, покрылись липкой копотью, пылью, дождевыми потеками. На долгие месяцы. На годы.
Но открывались новые мечети. Обносились заградительными валами из мешков с песком, металлическими рогатками помещения многочисленных исламских комитетов и постов стражей исламской революции. Исчезали товары, и все длиннее становились терпеливые, дисциплинированные очереди у лавок, торгующих продовольствием по карточкам. Стоят под палящим солнцем закутанные с головы до ног в черные, темно-серые, коричневые балахоны-хеджабы женщины, путаются под ногами прохожих ребятишки, шепотом выругается мужчина, который никак не может купить причитающуюся ему по карточкам пачку дешевых сигарет. Ругаться надо осмотрительно. Если есть людское скопление, значит, поблизости два-три бородатых парня с автоматами. Они ловят врагов ислама и народа, они упиваются чувством собственной важности и изнывают от безделья — шутить с ними благоразумному человеку совершенно ни к чему.
Но чудеса творятся в Тегеране — отойди в сторону от очереди, от той лавки, где никак не может несчастный курильщик купить свою пачку сигарет, отойди и любуйся лотком уличного торговца — сигареты американские и английские, табак голландский, все свежее и яркое, — выкладывай дневную зарплату и бери пачку «Уинстона». Робко кто-то на первых порах пытался затеять наступление на американские сигареты: «Америка, великий сатана, все, что исходит оттуда, — порождение сатаны!», но так и затихла эта кампания, поддержали ее немногие энтузиасты. Практичные же люди взглянули на дело по-другому, как практичные люди всех стран и времен смотрят на затруднения своего собственного народа.
Разочаровали доброжелательных иностранных наблюдателей бородатые стражи исламской революции, беспредельно, казалось бы, преданные идеалам имама Хомейни. Именно они организовали масштабную контрабандную торговлю дьявольским американским зельем, поставили ее на широкую ногу, создали неприкосновенную сеть сбыта сигарет по чудовищно высоким ценам. Автоматы, благочестивые лозунги, фанатическим блеском горящие глаза и... беззастенчивая спекуляция!
В Тегеране человек сталкивается со стражами ежечасно и ежедневно, они везде. Мы выезжаем по широкому шоссе, построенному для шаха американцами, в сторону небольшого городка Кередж. Погода отличная (впрочем, в этих краях она почти никогда не бывает пасмурной), движение по дороге небольшое. Издалека видно перегораживающий шоссе самодельный шлагбаум и около него несколько фигур. Нам машут: «Стой!» Останавливаемся. Патруль стражей проверяет транспорт. К нам подходит подросток, скорее мальчик лет двенадцати-тринадцати, тощенький, остриженный наголо, последний раз умывавшийся дня три назад. На мальчике потертая, защитного цвета куртка до колен, рукава подвернуты, на ногах — разбитые спортивные тапочки. Не грубо, но с оттенком высокомерного равнодушия мальчик предлагает путешественникам выйти из машины. Ах, как заманчива мысль — легонько щелкнуть мальчугана по лбу, посмеяться, дать ему на память пустяк какой-нибудь, значок или карандаш, и покатить дальше. Еще проще было бы не останавливаться, а махнуть рукой — «Не видишь, что ли? Машина-то дипломатическая!». Так поначалу некоторые и делали, и поплатились за это. Стражи не очень грамотны, и если машина не подчинилась требованию остановиться, по ней стреляют вдогонку.
Паренек чумаз, но автомат Калашникова в его ручонках выглядит внушительно и по-деловому. Держит его паренек направленным в мой живот.
Подходит страж постарше, с трудом разбирает, что написано в документах, неодобрительно отмечает, что мы «шурави» — советские, и машет: «Проезжайте!»
Что стало с этими несчастными ребятишками? То ли сложили свои головы на иракском фронте, в хузистанских болотах, то ли разорваны на куски гранатой террориста? Или же пали в перестрелке с оппозиционерами?
Глядя на нынешний Тегеран, хочется вспомнить о наших далеких предшественниках, видевших Тегеран тогда, когда город не подполз еще к самому подножию Эльбурса, не вобрал в себя деревеньки Ниаваран, Таджриш, Дарбанд, Зар-ганде, не взметнулся ввысь многоэтажными коробками, равнодушно поблескивающими стеклянными стенами на азиатском, таком чужом для них солнце. (Эти коробки из стекла и бетона не имеют ни отечества, ни души, ни привязанности. Они неуместны в наших краях, среди наших берез, они раздражают глаз и на фоне благородных снежных вершин. Это гонцы из безликого, бездушного, синтетического и прямоугольного будущего. Впрочем, я начитался Замятина.)
Можно увидеть, оказывается, и сейчас Тегеран таким, каким его видел Александр Сергеевич Грибоедов сто пятьдесят лет тому назад, и именно в том месте, где пресекся его земной путь. Для этого надо подойти К памятнику Грибоедову, сооруженному в 1912 году на собранные русской колонией деньги, и отсюда посмотреть вокруг. Памятник стоит в парке посольства. На невысоком постаменте в кресле сидит наш бронзовый земляк и читает, десятилетиями, днем и ночью читает что-то написанное на бронзовом листке, слегка, почти неприметно улыбаясь.
Первоначально памятник был установлен рядом с основным зданием посольства, среди кустов вечнозеленого лавра, в окружении двух мраморных ангелочков. Видел памятник смену царских дипломатов на советских; видимо, не совсем одобрил посла Ротштейна, открывшего в духе хорошей иранской традиции посольский парк для посещения местными жителями по пятницам; смотрел на знаменитых участников Тегеранской конференции в 1943 году. В шестидесятых годах посол Г.Т. Зайцев решил, что принявший мученическую кончину в Тегеране великий русский поэт бестактно напоминает иранским гостям о печальном инциденте в истории наших отношений. Памятник вместе с постаментом перенесли поближе к жилому дому, дабы не раздражал он своим видом иранцев. По воспоминаниям ветеранов, этот посол был одержим стремлением разрушать старое и строить на обломках новое. Была уничтожена посольская часовенка в Зарганде, снесена беседка в парке, и построен один из наиболее неудобных и неприглядных домов Тегерана — пятиэтажная душная коробка, с открытыми галереями вместо коридоров, скользящими, на манер железнодорожных, дверьми в туалетах, крохотными кухонками и стенами, усиливающими житейский шум. Видимо, таково было время.