Рука Москвы. Разведка от расцвета до развала.
Шрифт:
Грибоедов погиб в феврале. В Тегеране в феврале холодно, мерзнет городская голытьба, кое-как отапливаются дома побогаче. Иногда в феврале идет снег— летят отвесно в полном безветрии тяжелые сыроватые хлопья. Снежные полуметровые шапки ломают своей тяжестью огромные ветви старых чинар, сгибают в дугу до земли молодые деревца. Снег может идти день, два, а затем проясняется небо, и в безупречной, без облачка лазури вновь сияет солнце. Красота неописуемая и — недолговечная.
Но трудовой люд зимой раздражен, жмется по теплым углам, сбивается в кучки вокруг костров, натягивает на себя всю драную одежонку — ему не до красоты, надо дотянуть до весны.
Главный тегеранский базар огромен и стар, как сам город. Бесконечные лабиринты крытых рядов, подземные переходы и склады, неведомо куда ведущие лазы, большие, заваленные тканями, посудой, домашней утварью
На базаре свои мечети. Они построены как бы и отдельно, в просветах между нескончаемыми рядами лавок, но одна, а то и две стены — общие с торговыми помещениями. Мечеть убрана просто, там ничто не должно отвлекать человека от мысли об Аллахе. В стене, к которой обращаются молящиеся, находится вытянутое вверх углубление (михраб), как бы замурованный, с полукруглым сводом дверной проем. Так указывается кибла — направление, в котором лежит Мекка, а именно к ней должны быть обращены лица правоверных во время молитвы. Стоит небольшая каменная или деревянная кафедра, имбар, за которой размещается по пятницам проповедник— хатиб. Имам, «предводитель молитвы», стоит спиной к молящимся, немного впереди их, лицом к михрабу. Под высоким сводом — светильник. В обычные дни в мечети немноголюдно. Правоверный может молиться на улице, дома, в лавке — его молитва дойдет до Бога. По пятницам мусульманам рекомендуется собираться на молитву в мечети. Туда же они тянутся и тогда, когда возмущается общественное спокойствие, во время бунтов, смут и неурядиц. Проповедники — хатибы — профессиональные агитаторы, до тонкости знающие своих прихожан. Проповедник ведет свою аудиторию, как дирижер — оркестр. Он может заставить своих слушателей заплакать, может довести до фанатического исступления и бросить уже не аудиторию, не собрание благочестивых мусульман, а разъяренную бешеную толпу на улицу громить врагов ислама. Так обстояло дело в 1979 году, так случилось, думаю, и 11 февраля 1829 года, в день разгрома российской миссии и убийства посланника Грибоедова.
Мы идем от базарной мечети узкими, забитыми народом переходами к переулку Багеильчи (Посольский сад), где сто пятьдесят лет назад находилась российская миссия. Идем не спеша, спрашиваем торговцев, как найти переулок, пытаемся осторожно выяснить — помнит ли базар события тех давних дней. В ответ вежливые улыбки — нет, такого не упомним; если что-то и было, то, видимо, очень давно; здесь торговал и мой отец, и мой дед, и прадед, но ни о чем подобном не слышал. Да, эту историю забыли.
Не потому ли и мы ее помним, что Грибоедов был великим поэтом, а не просто дипломатом? Для персов же он был чужестранцем, бесцеремонно вмешивавшимся в мусульманские дела, приютившим беглецов из шахского дворца и входившим на аудиенцию к шаху, не сняв калош.
Вот и Багеильчи. Переулок широк, не разделен на проезжую и пешеходную часть, ни следа асфальта — первозданная утоптанная дорога, пыльная в сухую погоду и грязная в дождь. Стоят по переулку могучие чинары. Стволы их неохватны, узловаты, вершины подсыхают, они единственные оставшиеся в живых свидетели той давней кровавой трагедии. По обе стороны переулка высокие, сложенные из сырого кирпича стены без единого окошка. В стенах прочные, старинной работы, деревянные, пересеченные поржавевшими железными полосами ворота. Над воротами кованые фонари. Когда-то в них горели тусклые масляные светильники, затем свечи, а теперь электрические лампочки — и неряшливо ползут по стене скрученные провода. Жизнь идет за стенами, мусульмане не любят посторонних глаз. В давние времена, когда муэдзины забирались на минарет и оттуда призывали правоверных к молитве, предпочтение отдавалось слепым муэдзинам, чтобы не могли они сверху заглядывать в чужие дворы.
В переулке ни души, приглушенно доносятся городские шумы, будто и нет рядом оживленного, крикливого, вечно возбужденного базара.
Сто пятьдесят лет тому назад толпа хлынула оттуда, от базарной мечети, окружила со всех сторон здание российской миссии (оно, судя по всему, не принадлежало России, а любезно предоставлялось во временное пользование шахским правительством), полезла на стены...
Страшен рев толпы, окружившей твой дом, бьющей бревнами в кованые ворота, бросающей камни, страшны бессмысленные яростные лица, неразборчивые крики. Вот крики слились в одно все громче и громче звучащее слово — «марг». Смерть!
Мог ли Грибоедов выйти к толпе, урезонить ее строгими и взвешенными словами, воззвать к ее разуму, страху или милосердию? Может быть, следовало не стрелять в нападающих, а закрыться наглухо в доме, завалить двери и окна, молиться и ждать, что власти придут на помощь, вслушиваться, не раздастся ли средь дикого воя цоканье копыт шахской конницы, спешащей на выручку?
Вряд ли. Вероломные правители, тайно организовавшие погром, мулла, пославший толпу на неверных, получают известия о штурме миссии, потирают руки, обдумывают заранее ту ложь, которая будет преподнесена в дальнейшем российскому правительству. Пожалуй, слепая толпа еще добиралась до последних из тридцати пяти защитников миссии, еще отстреливался вазир-мухтар, а первый министр шаха уже сочинял лицемерное, ханжеское послание в Петербург, сваливая все происшедшее на волю Всевышнего, на дикую взбунтовавшуюся чернь: толпа лишена разума.
Да, толпа действительно лишена человеческих чувств, человеческого слуха и зрения, разговор с ней невозможен. Она разрушит любую крепость, сожжет все, что может гореть, растерзает на куски любого, кто пойдет ей навстречу. Нельзя ни разговаривать с толпой, ни винить ее за совершенное злодейство, как бессмысленно разговаривать с бушующим пожаром. Толпа — излюбленное и древнее орудие иранских политиков, которое они используют с большим искусством до наших дней.
Вернемся в Багеильчи, в безлюдный переулок меж высоких коричневато-серых, равнодушных стен. В конце переулка — остатки кирпичной кладки, бывшей когда-то частью армянской церкви. Здесь же зиял в ту пору глубокий колодец, куда сбросили тела убитых защитников миссии.
Церковь разрушилась, колодец засыпан, вазир-мухтар забыт. Вечнозеленые лавры растут близ входа в посольство, и, если сорвать жесткий лакированный листочек и растереть, рука потом долго хранит его пряный негромкий аромат. Бронзовый же Александр Сергеевич в глубине парка слушает неумолчный говор фонтана, слегка, почти неприметно улыбаясь...
Читая воспоминания, очерки, путевые заметки своих далеких предшественников — Корда, Косоговского, Смирнова, Ломницкого, Медведева, многих других, я не завидовал могуществу, достигнутому Россией в персидских делах в конце XIX — начале XX века. То были совсем другие времена. Сила открыто, без стеснения отождествлялась с правом и была правом. Россия и Англия — два благочестивых хищника — терзали тело каджарской империи, мир с интересом взирал на происходящее, не усматривая ничего необычного. Не это меня занимало. Мне хотелось представить себе русских людей, оказавшихся в гуще персидских неурядиц, принимающих в них самое деятельное участие, решающих примерно те же задачи, что и мы, и переживающих те же трудности.
Этих людей давным-давно нет в живых, забыты они, как были забыты их предшественники и как будем забыты мы — их преемники. Но в книгах есаул Ремизов продолжает, находясь под хмельком, пристреливать свою берданку во дворе казачьей казармы; выкатывает пушки на площадь Бахарестан штабс-капитан Перебиносов и бьет без промаха картечью по укрывшимся в здании меджлиса бунтовщикам; лузгает семечки тегеранская голытьба, забавляясь публичным повешением предка имама Хомейни, почтенного законоведа Фаздуллы Нури; все так же идут усталые солдаты экспедиционного корпуса генерала Баратова из Месопотамии через Хамадан на Кавказ, чтобы сдаться там советской власти, пойти под знамена Деникина или остаться вместе с атаманом Шкуро, тоже воевавшим на персидском фронте. Все они дышат тем же воздухом, отдыхают в тени тех же деревьев, любуются теми же снеговыми, розоватыми на заре вершинами, что и я, они пишут, говорят, плачут, ругаются по-русски, как и я.
В густейшем мраке персидской ночи освещен лампой под зеленым абажуром маленький уголок; на плетеном столике в углу веранды стакан по-ирански крепкого чая и книга; утихает далекий и ровный гул засыпающего Тегерана; безумолчно журчит вода в арыке. Цепь времен смыкается.
Здесь, точно на этом месте, на заросшей плющом веранде в ночной тишине и прохладе сиживали мои предшественники и их друзья — дипломаты, военные, коммерсанты, разведчики, ученые, те, кто работал и воевал на самых далеких рубежах Отечества во имя его спокойствия и пользы. Случайность, что я существую именно сейчас, а не раньше или позже. Случайность, не имеющая значения, — важна принадлежность к «русским в Иране», или, как говорили мы раньше, в Персии.