Рука
Шрифт:
«Прожила я с вышеназванным Гусевым, отказавшимся поменять религиозное имя-отчество на передовое Владленст Маркэныч, полторы пятилетки, но уже в начале первой досрочно подумывала о разводе, потому что Гусев вредил качеству нашего общего брака. От него всегда пахло ветеринарными животными, но он отказывался ходить в „грязные бани“ даже перед седьмым ноября и днем смерти Ленина. Гусев издевательски хотел вступить в партию только для того, что бы его вычистили. В ответ на мои гражданские упреки Гусев неизменно посылал меня при свидетелях… тут сучка перечисляет фамилии свидетелей – отца, матери, дворника… неизменно посылал в… для того, чтоб не повторять страшных слов, прибегну к кратким выражениям, посылал в конечный пункт перевариваемой пищи, именуя его то так, то эдак, вплоть до тухлого дупла, а также на мужской орган, принципиально не увеличивающийся
Вот выдержки из письменных показаний арестованного покровителя людей и животных фрола Власыча Гусева. Я сидел в кабинете, перечитывал «Графа Монте-Кристо», а он, расположившись удобно за моим рабочим столом, покуривая и попивая крепкий чай, вдохновенно и бесстрашно строчил свои показания. Изредка он вставал из-за стола, раминался, смотрел в окно на ночную, черную Лубянскую площадь и снова брался за перо.
Я, фрол Власыч Гусев, обвиняемый в том, что в различных общественных местах, используя служебное положение ветеринара первого участка Сталинского района г. Москвы имени Воздушного флота, доказывал несомненное существование в каждом советском человеке и в жителях других стран, сохранивших законные правительства, уважение к традиционным институтам культуры, и морали, равно как Бога, так и Дьявола, именуемого в просторечьи Сатаной, Чертом, Асмодеем, Нечистым, Лукавым, Шишиго Отяпой, Хохликом и другими кличками, олицетворяющего собой ЗЛО, и могу по существу дела показать следующее.
25 октября (по старому стилю) 1917 года, находясь в служебной командировке и услышав внезапно пушечный выстрел, оказавшийся впоследствии выстрелом крейсера «Аврора», я понял, что ДЬЯВОЛ ЕСТЬ ЧЕЛОВЕЧЕСКИЙ РАЗУМ, ЛИШИВШИЙСЯ БОГА. Остановленный офицерским патрулем по причине остолбенелого стояния на Аничковом мосту с улыбкой высшего озарения на устах и сияющим светом во лбу, на вопрос: почему ты, болван, окаменел в такое гибельное время, я незамедлительно ответил, чувствуя Радость, высший подъем души и одновременно ужас, слабость и мрак:
– Как Царство Божие внутри нас, так внутри нас и пекло Дьявола, господа офицеры. И Дьявол – это наш разум, лишенный Бога.
– Абсолютно правильно! – вежливо и грустно поддержал меня один из офицеров, за что я ему лично по сей день благодарен и прошу привлечь меня по статье N 58 УК РСФСР за участие в офицерском заговоре. Второй офицер был, что вполне обьяснимо, груб. Он спросил
– Где ты раньше был, философ херов? Гегель ебаный?
Не дожидаясь моего ответа, офицеры вытащили пистолеты и бросились с криками бежать вниз по Невскому… Медленно бредя по набережной Мойки, я явственно ощущал себя драгоценным сосудом и местопребыванием двух изумительных субстанций – Богоподобной, бессмертной и бесконечной субстанции Души (и разночтениях – Духа. Кто читал, не помню) и не менее прекрасной, Божественной, но, к сожалению или же к счастью, тленной, не вечной, так сказать, личной – субстанции Разума.
Вновь очарованно остановившись, я поднял изумительно легкую голову и разрыдался свободными и светлыми слезами. Я стоял у дома, в котором скончался от смертельной раны в брюшину Александр Пушкин. Очевидная неслучайность местоположения моего потрясла меня до основания. Из окон квартиры Александра Сергеевича лился свет. Мимо меня, подьезжая к подъезду, сновали экипажи и кареты. Из-под медвежьих полостей и белого сукна выскакивали неописуемой красоты дамы и лица мужского пола, имена и фамилии которых категорически отказываюсь переложить на сию казенную бумагу. Еще на улице, подхваченные музыкой, фамилии автора которой я предпочел бы не называть, они, впорхнув в зовущий подьезд, скрывались с глаз моих. И вдруг к одному из окон приблизилась знакомая мне с детства и, можно сказать, родная фигура поэта. Без видимого выражения на лице смотрел он сумерки любимого града, словно не обращая внимания на доносившиеся со стороны невыстрелы* и вопли безумных толп.
– Сия дуэль – ужасна! – так сказав, поэт отдался в руки подошедшей к нему красавицы-супруги. Их захватила мазурка и в окнах погиб свет. Переполненность моя чувствами была такова, что я немедленно излил душу кучеру богатейшего экипажа, примет которого не запомнил. Я воскликнул:
– Друг мой! Воистину не было, нет и не будет Российской истории примера более совершенного и гармонического существования в одном всенародном гении навек, обрученной Творцом при сотворении Пары – Души и Разума.
– Проваливай, пьянь! Небось баба ждет! – добродушно ответил кучер. Он показался мне глубоко родственным человеком, а его наивней шее непонимание смысла мною сказанного – восхитительным. Дело еще в том, что я не был пьян. Я был фролом Власычем Гусевым. Невесть откуда взявшаяся толпа увлекла меня за собой. Она была пьяна черна и весела, как хамский поминальный траур.
– Кто умер, господа? – естественно спросил я. Раздался дружный гогот.
– Пушкин! – радостно крикнул молодой псевдокрасивый амбал, оказавшийся впоследствии крупным антипоэтом Владимиром Маяковским. Они оставили меня бессильно повисшим на парапете набережной. Осенняя река дышала в мою душу темным холодом горя. Она горестно всхлипывала, когда излетный свинец салютующих в небо ружей толпы падал в горькую воду. Порывы ветра тут же разметывали расходившийся на воде круги, рябь хоронила их и мчала прочь.
Не помню, гражданин следователь, сколько я так простоял. Опомнился я от забытья, когда абсолютно безликий, юркий человечек в пенсне, явно не имевший возраста, отрекомендовался мне Разумом Возмущенным и потребовал снять плеча шинель чиновника ветеринарного ведомства. Я это незамедлительно сделал, не испытав ни малейшего чувства утраты. Бесчувствие сие происходило, полагаю, от уверенности, внушенной мне частью великих русских мыслителей, в том, что моя шинель рано или поздно тоже должна быть снята Страшною Силой.
Вынув из кармана мундира карандаш и бумагу, я пожаловался тихо и горько и написал впервые в мире на вмиг отсыревшем листке имя и фамилию грабителя: Разум Возмущенный. Я продрог до основания, а затем, затем я скомкал листок и бросил в воду. Ветер подхватил его. Глаза мои следили, когда он канет в Лету. Письмо свое я адресовал Акакию Акакиевичу Башмачкину. Текст моего письма не мои быть открыт следствию до Страшного Суда.
Затем я присел на тротуар, что может подтвердить свидетель Илюшкин, разорванный в 1923 гаду на части при попытке не допустить осквернения и разрушения толпой Храма Господня. Я присел на тротуар. Миазмы болотного смрада сочились сквозь каменную плоть города, восставшего на Бога. Мне стало дурно. Штурмуя небо в моей шинельке, Разум Возмущенный с вершины Александрийского столпа хрипел песню: «и в смертный бой всегда готов».
Новый порыв пронизанного дождем ветра сорвал со столпа безликого, юркого человечка, и если бы не мои протянутые руки, быть бы ему разбитым вдребезги. Но он оказался неестественно легок. Вес, собственно, имели только шинелька, пенсне, кашне, свитерок, брючки и старенькие ботинки с исшамканными калошами. Плоть же человечка была как бы невесомым пухом.
Я отнес его на руках в близлежащий трактир. Веселие пьющих там омрачалось висевшей в клубах табачного дыма скорбью. Я сел напротив безликого человечка и огляделся… За замызганными столиками пили, пели и плясали существа, как две капли воды похожие на моего грабителя. Но возмущены они были по-разному, так же как по-разному были мертвы их подружки-Души. Что все эти существа пели, ели, пили и плясали, я не смог разобрать при всем своем желании. К нам подошел половой – разбитной малый, назвавшийся на вчерашней очной ставке Вячеславом Ерремычем Моисеевичем Буденным.