Рукопись, найденная в чемодане
Шрифт:
Практика укрывания бутылки за стенной панелью впервые познакомила меня с одной из редких красот в американской системе правосудия. Однажды я был в этой башне во время снежной бури, взволнованно ожидая прохода снегоуборочного поезда, меж тем как с юга приближался товарный состав. Поскольку стрелочники тоже беспокойно ждали снегоуборочного поезда, который должен был появиться с минуты на минуту, у них руки не дошли, чтобы перекинуть один из своих рычагов, и направлявшийся на север товарняк сошел с рельсов. Два локомотива, тендер и три вагона оказались наполовину затоплены в болоте, в то время как сорок или пятьдесят остальных вагонов
Ощущение было такое, словно в помещение ворвался паводок и затопил его, поднявшись нам по самую шею. Двое стрелочников сразу же поняли, что потеряли работу, что семьи их подвергнуты опасности и что если кто-то при этом погиб, то и сами они остаток своей жизни проведут за решеткой. И все из-за того, что им, так же как и мне, не терпелось увидеть снегоуборочный поезд.
А потом, даже до того, как мы узнали, пострадал ли кто-нибудь при аварии, явился поезд-снегоуборщик. Полный усердия, катился он по пути, яркий его свет пробивался сквозь вьюгу, а когда он миновал нас, то за ним осталась расчищенная дорожка.
Прежде чем они или я бросились по расчищенному пути к болоту, у нас состоялся мгновенный суд, в котором стрелочники, бывшие ответчиками, представляли самих себя, а я выступал в роли прокурора, следователя, судьи и присяжных. Суд этот занял около десяти секунд, но был таким же прекрасным примером правосудия, как все остальные, что мне доводилось видеть. Один из стрелочников быстро поднял одну из досок стенной панели и указал на бутылку.
– Смотри, малыш, – сказал он. – Бутылка-то не распечатана!
Бутылка была непочатой. По мере прохождения секунд я осознал свою роль в этом деле и кивнул, спасая их от излишнего наказания, потому что достоверно знал причину их невнимательности и согласился не усугублять их положение.
Пока один занялся вызовом ремонтников, другой поспешил по пути. Несколькими минутами позже он вернулся с несколькими мокрыми и грязными железнодорожниками, отказывавшимися даже смотреть на нас. Когда вечером двое этих стрелочников уходили из башни, они прихватили с собой все свои вещи и никогда больше там не появлялись. Ремонтные бригады, несмотря на вьюгу, ночь напролет работали, чтобы водворить товарный поезд на рельсы, и отблески их прожекторов можно было видеть из окон нашего дома. Официально объявленной причиной происшествия стала вьюга, что по самой сути своей было совершенной правдой, хотя руководство железной дороги в этом и сомневалось.
Когда наступил следующий день, то все выглядело так, словно ничего и не случилось. Товарный состав ушел, путь был починен, поломанные шпалы засыпаны свежевыпавшим снегом, а в башне размещалась новая команда стрелочников. Они не расслаблялись до самой весны, когда наконец осознали, кому на самом деле принадлежит эта башня, и стали пускать меня ловить рыбу с железного пожарного выхода, нависавшего над Гудзоном. О бутылке я никогда никому не говорил. Если башня все еще стоит – в начале пятидесятых я часто видел ее из окна поезда компании «Двадцатый Век Лимитэд» по пути в Чикаго и обратно, – бутылка виски семидесятилетней выдержки по-прежнему спрятана в стенной нише, за третьей доской справа, со стороны реки.
Новые люди в башне не очень отличались от своих предшественников. Они тоже приносили с собой журналы, которые по меркам тех дней были бесстыдно порнографическими.
– Малыш, видал когда-нибудь голых теток?
– Не-а.
– Хошь глянуть?
– Не
– Ничего я не мал.
– Он даже не поймет, на что такое смотрит.
– Вот я и хочу показать ему картинку, чтоб узнал что к чему.
– Это нехорошо. Не совращай младенца.
– Я хочу посмотреть на… – начал было я, но меня оборвали.
– А ты заткнись! Расскажешь мамочке, она сюда заявится и сровняет нас с землей. Я вот пирог принес. Давай налетай!
Стоя на пожарной лестнице и уплетая пирог с черникой, я видел, как их зрачки то сужались, то расширялись, в то время как они разглядывали страницы журнала. Сам я никогда в него не заглядывал. Они держали его в среднем ящике стола, и, чтобы добраться до этого ящика, надо было сдвинуть одного из стрелочников, который просто запечатывал его, когда наклонялся над столом и кричал что-нибудь по телефону. Ни один из них никогда не откидывался, разговаривая по этому аппарату, но вытягивался вперед, левитируя над зеленым сукном стола, словно какой-нибудь гиппопотам, плывущий над лужайкой.
Когда ранним вечером мимо нас проходили ночные поезда, направлявшиеся в Монреаль, Чикаго и вообще на запад, мы с вожделением заглядывали в их освещенные окна, где, как нам представлялось, могли увидеть настоящую жизнь. Башня была приговорена к постоянным сумеркам. Свет в помещение приносили только красные угольки лампочек на пульте и два фонаря над расписанием северного и южного направления, так что когда огромные поезда и вагоны проносились мимо, то это было похоже на черно-белую киноленту, мелькающую на экране в луче проектора.
Те картинки из волшебного фонаря двигались порой со скоростью семьдесят миль в час и позволяли получать искаженное видение мира, что ни в коей мере не означает, будто восприятие мое было неточным. Как и все остальные, я упорствую в упорядочении всего сущего, но полагаю, что мир подобен листу бумаги: он может быть согнут лишь определенное число раз, после чего распадается на две половинки. Циклы истории, как мне представляется, состоят именно из таких сгибаний и разгибаний, но им еще сопутствует и некий танцевальный ритм.
Прежде чем я узнал огромный город, лежавший к югу, прежде чем я узнал о преступлениях, о страданиях и о смерти, мимо моих изумленных глаз пронеслись тысячи ярко освещенных картин. Я обнаружил, что многие из этих сцен включали в себя мужчин и женщин, по большей части совершенно обнаженных и сцепившихся словно борцы на арене. Это мало что для меня значило, поскольку последовательность их действий была представлена беспорядочно и на составление общей картины из разрозненных обрывков ушло около двух лет, причем всему моему исследованию сопутствовал совершенно произвольный крен в сторону, скажем, поцелуев в ухо. Гораздо более ценимой была полная фронтальная женская нагота, нечто такое, что случалось увидеть чаще, чем можно было ожидать изначально, потому что по ночам окна в поезде становились зеркалами для тех, кто находился в полностью освещенных купе. И все же подобное происходило редко. Я бы сказал… всего-то раза четыре. При скорости в семьдесят пять, в шестьдесят, в сорок и – однажды – да благословит Господь машиниста – при скорости в пять миль в час. Тогда я узнал не только о том, какая великолепная красота укрывается от моих глаз требованиями скромности, но и о том, что даже скорость в пять миль в час может показаться чересчур быстрой.