Рукопись, найденная в чемодане
Шрифт:
Я понял это, потому что, наряду со всем прочим, начал видеть новый цвет. Окулисты всегда считали, что я слегка не в себе. По-видимому, они совершенно незнакомы были с тем, что я видел с закрытыми глазами, потому что, когда я им это описывал, они спрашивали, не употребляю ли я наркотики. Я, возможно, самый независимый от наркотиков представитель рода человеческого, но когда закрываю глаза, то вижу инцидент с «Балтимором», усыпанное звездами знамя, бомбы, разрывающиеся в воздухе, осветительные снаряды, фейерверки, китайский Новый год, извивающихся огненных драконов.
Кроме того, остро давал о себе знать и вопрос о моих взаимоотношениях с противоположным полом. Я был совершенно не уверен, как мне следует себя вести, а перспектива предаться любви казалась слишком поразительной. Я позвонил одной из подруг Констанции. Я не виделся с той женщиной со времени развода, а она, подобно самой Констанции, была необычайно красива. Когда мы с нею в паре играли против Констанции, которая была столь хороша, что могла играть в паре и без партнера, то я всякий раз, когда она тянулась к мячу, испытывал ощущения невесомости, как при катапультировании из самолета. А к тому времени как ее от напряжения слегка начинал пробивать пот, я чуть не терял сознание.
Так что я позвонил ей и сказал:
– Сидни, не знаю, как сказать тебе об этом, кроме как напрямую.
– О чем – об этом? – нервно спросила она.
– Что-то со мной случилось. Я как будто отброшен в то время, когда мне было десять лет.
– Отброшен?
– Да. Я взрослый, но мне десять лет.
– Умственно?
– Нет.
– Физически?
– Нет.
– Эмоционально?
– Может быть.
– Вот так-так, – сказала она. – Даже не знаю, что сказать. Необычно, правда?
– Да, – сказал я.
– Могу я чем-нибудь помочь?
– Ну конечно! Очень даже можешь.
– Чем же? Хочешь, чтобы я с тобой поговорила? Или почитала тебе вслух?
– Не совсем, Сидни. Требуется нечто гораздо большее.
– Ну так скажи.
– Сидни, – сказал я (то, что столь изысканная женщина носила такое имя, было настоящим преступлением). – Если бы я мог… а я не уверен, что могу… мне надо предаться с тобой любви – денька на четыре кряду, без пауз и остановок.
Несмотря на молчание, я продолжил:
– Тебе придется сказать своим знакомым, что ты уезжаешь, отменить все встречи, отключить телефон и запастись едой – побольше кремовых тортов и пирожных, фруктов, устриц, шампанского и шоколада.
Я не стал упоминать о бифштексах с кровью, поскольку не хотел, чтобы она встревожилась.
– С тобой все хорошо? – спросила она.
– Нет. Мне десять лет. И я никогда не был с женщиной. Хочу всего себя посвятить открытию каждой твоей черточки. И благоговейно
На линии так долго не было никаких признаков жизни, что я подумал, не повесила ли она трубку. Потом она сказала:
– Приезжай сюда как можно быстрее, а я тем временем успею сбегать в магазин за земляникой и сгущенными сливками.
После этого было многое другое: другие женщины, другие цвета, прогулки, – но в конце концов я оказался лицом к лицу со своим страхом и необходимостью взглянуть на документы, которые могли подтвердить, что почти четыре десятка лет я служил человеку, убившему моих родителей.
Я начал (относительно) поправляться: не видел больше потусторонних красок, когда закрывал глаза; мне больше не требовалось заниматься любовью с Сидни семь дней подряд или тратить огромные деньги на роликовые коньки, сладкую вату и игрушечные пушки. Во время этой странной интерлюдии Пайнхэнд почувствовал мою уязвимость и форсировал цепочку событий, конечной целью которых было загнать меня в кладовку для метел.
Мой внутренний механизм начал восстанавливаться, и в один прекрасный день я опять стал мужчиной. Хотя при спуске в архив я нервничал, как ребенок перед фортепьянным концертом, ребенком я более не был, и в игру вступал весь мой жизненный опыт. Из лифта я вышел прежним собою, вернувшимся, чтобы сразиться с трудностями.
Мне никогда не приходилось бывать в архиве. Он был отделен от библиотеки, в которой я многие годы занимался своими изысканиями. К самим архивным материалам никого не допускали, но я намеревался воспользоваться остатками своего быстро исчезающего положения, чтобы пробраться к документам.
Впрочем, попасть в обитое панелями преддверие хранилища достопамятных древностей Эдгара было достаточно просто. Там я ступил на восточный ковер, такой толстый, что на нем трудно было удерживать равновесие, и спросил хранительницу, нельзя ли мне просмотреть записи 1913 и 1914 годов.
Эта женщина являла собой нечто среднее между обычным архивариусом и Софи Лорен. Как выяснилось, говорить с ней не легче, чем с Тянитолкаем.
– Разумеется, нет, – сказала она. – Все архивные материалы закрыты.
– Я – исполнительный вице-президент по изысканиям и инвестиционной политике, – сказал я, – а также полноправный партнер.
– Это ничего не значит, – сказала она (и была совершенно права).
– Какой прок в архиве, если никому нельзя им пользоваться?
– Им можно пользоваться, – заявила она.
– Кому?
– Мистеру Эдгару.
– Он едва шевелится и не в состоянии читать. Он не смог бы приподнять ни одного из этих ящиков, – сказал я, указывая в глубину архивного помещения, где в огромных несгораемых сейфах, на каждом из которых, как я заметил, было по три замка, хранились все сведения.
– Мистеру Пайнхэнду и мне полагается оказывать мистеру Эдгару помощь при работе с этими материалами.
– Значит, вы их знаете.
– Нет, не знаю. Мне нельзя читать того, что в папках.