Руны судьбы
Шрифт:
— Не только, — вдруг сказал Жуга, так неожиданно, что Ялка вздрогнула. К этой его манере говорить она никак не могла привыкнуть.
Он повернулся к ней и смерил её взглядом.
— Что? — глупо переспросила она.
— Я говорю: я не только поэтому там играл, — терпеливо пояснил ей травник. — Это просто начать делать, и сложно остановиться — играть в ночь равноденствия. В ночь равноденствия запляшет кто угодно, если заиграть, как следует. Понимаешь, там, в городе, мною владела злость. А злость нельзя оставлять в своём сердце, это может плохо кончиться. Против этого есть лишь одно средство… Во всяком разе, я знаю только его. Вот
— Радость, — честно глядя травнику в глаза, ответствовала Ялка. И неожиданно добавила: — И грусть.
— Какими ты их видела? Какие они были?
— Какие? — переспросила та. — Ну, не знаю… Красивые. Лёгкие. Наверно, добрые.
Травник улыбнулся.
— Значит, у меня получилось, — сказал он. — Не знаю, почему, но — в этот раз получилось. Может быть, из-за тебя? До этого они меня к себе ни разу близко не подпускали.
— Ты замечательно играл! — запротестовала Ялка. — Но причём тут я?
Ответ, который дал ей Лис, был странен:
— Ты угадала имя танца.
Ялка ничего не поняла.
Некоторое время они просто сидели: она — на кровати, Жуга — на полу у камина. Ялка вдруг подумала, что безрукавка на ней пахнет травником. Несмотря на господствующие в доме запахи дыма и лаванды, она сейчас ощущала его очень даже отчётливо. И не сказать, что ей это не понравилось. Просто ей показалось, что за то время, пока она её носила, запах уже выветрился. А оказалось, нет.
Снизу дуло, но казалось, травник этого не чувствует. Мальчишка, приведённый травником, лежал на ближней к очагу кровати, на специально вытащенном по такому случаю запасном тюфяке. Из-под груды одеял высовывалась только его голова. По-видимому, что-то в нём не выдержало тяготы пути, и паренёк после всего пережитого свалился в горячке. Правда, травник утверждал, что ничего опасного в том нет, и что через неделю тот будет, как новенький, но сейчас Фриц крепко спал, весь раскрасневшийся, вспотевший и напоенный отваром сонных трав.
Золтан, как сказал Жуга, принял решение заночевать в каком-нибудь другом месте.
Наконец Ялка заёрзала и чтоб хоть как-то разогнать сгустившуюся тишину, спросила:
— А бурдон? Почему он всё равно играл? В чём секрет?
— Волынка-то? — хмыкнул травник. — Считай, что просто некоторая часть меня осталась там, и продолжала играть.
— Часть тебя? — переспросила Ялка.
— Ну, да. Я называю подобную частицу «тельп».
— А куда она делась потом, эта частица?
Жуга пожал плечами.
— Откуда же мне знать? Рассеялась, должно быть. Это же был не я. Вернее, это был как бы такой маленький «я», который не умел ничего другого, только играть на волынке, да и то недолго. Потому что жить он тоже не умел, а у меня не было времени его этому учить. Да я и не хотел, чтобы он умел хоть что-нибудь другое. Понимаешь?
— Как сложно… — Ялка покачала головой. — Это, должно быть, великое чудо!
— Нет, что ты, на самом деле это просто. Надо только очень захотеть и не выпускать это из головы. Когда-нибудь ты и сама так сможешь. Самое сложное — это проследить, чтобы потом эта самая «ты» рассеялась, исчезла. А они цеплючие, эти тельпы… Но развеивать их надо. Иначе покоя не будет ни «ей», ни тебе, а «она» обозлится. Это часто случается. А представь, каково это — целую вечность играть на волынке! Сначала она будет странствовать, потом поселится где-нибудь и начнёт пугать людей.
— А зачем ты вообще заставил их плясать?
— Солдат? А что я должен был с ними сделать? Убить их, что ли?
Ялка опустила взор.
— Мне всё равно, — сказала она. — Мог бы и убить. Теперь они от нас не отстанут. Я ненавижу их. А мы… Мы всё равно теперь еретики. Когда нас поймают, то жалеть не будут. Если мне и суждено плясать, то только — на раскалённой сковородке…
Травник чуть привстал и тронул её за руку.
— Не надо так думать, — мягко сказал он. — Прошу тебя, Кукушка, не надо. И говорить так не надо. Если я скажу, ты не поймёшь, но сейчас — не надо.
— Чего я не пойму? — она вдруг вскинулась. Слезинки побежали по щекам. — Чего? Ты всё время говоришь загадками, как я могу понять?!
Травник отодвинулся, и теперь сидел спиной к огню, охватив руками колени. Лица его она почти не различала.
— Вы все одинаковые, — грустно сказал он. — Ты, Золтан, мальчишка… все другие — тоже… Все за деревьями не видите леса. Мне не объяснить вам, а вы сами не хотите понимать. Но ты поймёшь, я знаю. Ты поймёшь.
Он встал, прошёл до дальнего, не занятого раньше лежака, расправил там тюфяк и одеяло, и улёгся.
— Спи, — сказал он, — огонь будет гореть до утра, об этом я позабочусь… В общем, спокойной ночи.
— Спокойной ночи, — сдавленно отозвалась та.
Однако покой к ней не пришёл: спать она оказалась не в силах. Боль, внезапная обида и расстройство как-то незаметно смешались с той отравной радостью, которая владела ею на поляне. Всё это как-то вдруг слилось в её душе, перебродило проросло в нелепое томление. Ей надоело быть вот так — одной и брошенной в ночи. Даже не брошенной — потерянной. Когда она ушла из дома, то ещё не знала, для чего решила отыскать травника. А теперь…
Она лежала, глядя в глубину камина. Ялке нравилось смотреть, как пламя пожирает уголь и дрова; огонь всегда казался ей живым существом, многоликим, многоруким и непостоянным, одинаково способным как на подвиг, так и на предательство.
Жуга растапливал камин не щепками и маленькими веточками, а сразу же — огромными поленьями, которые ни у кого другого не загорелись бы вообще. Пламя долго тлело под дровами, но не умирало, теплилось, жило в какой-то маленькой пещерке, где лизало стены и, наверное, лелеяло мечты о мире за её пределами, таком большом, смолистом, деревянном, вкусном, но до ужаса сыром и в пищу непригодном. А потом, — поленья ль подсыхали, или открывался доступ воздуху, или же что иное, — огонь с недоумением и радостью вдруг выходил на свет и становился сильным и большим, и мог гореть всю ночь и даже больше. Это было всякий раз внезапно и походило на чудо.
Ялка заворочалась. Мерзкое это время, когда темно и надо спать, а сон не хочет приходить. Вместо него приходят мысли, не дают покоя, бегают, мучают, скребутся, словно мыши в подполе. И редко думается о хорошем. На душе пустеет, начинается тоска. В такие минуты спасает молитва, или мысли о любимом человеке, или — о любимом деле, или…
Или?..
Холодно. Не отогреет никакой камин.
И бездна точит зубы за спиной, сочится чёрной слюной потерянного времени.
Кап… кап…
У Ялки не было теперь, после всего, что с ней произошло, опоры в боге. Не было и любимого дела, разве что только — вязание, но это же смешно. Не было у неё и любимого человека.