Рус Марья(Повесть)
Шрифт:
1
Марья Ивановна Самонина возвращалась из первой своей разведки. Холодная рось в лицо, на сапогах грязи по пуду, в руке плетушка из-под белья.
Придерживалась пустырей, понадложий, лесных опушек. Хоть и справки при ней надежны, хоть и может при случае, как говорят злые языки, от семи собак отбрехаться, да черт силен: незачем лишний раз немцу на глаза лезть.
Сиверок подвывает в открытом поле, гонит со свистом
Еще и месяца нет, как получила похоронку на мужа. А тут новое горе, да такое — сердце на куски разрывается, хоть криком кричи.
Ноги подкашиваются от усталости: за два дня километров пятьдесят выходила. Отдохнуть бы, да нельзя: вот-вот стемнеет. И не терпится узнать, что там, дома, в Ясном Клину, где ждут ее, наверное, не дождутся…
Разведчица убыстряет шаг. Думы ее все те же.
…А говорили: не пропустят сюда немца. Вот тебе и не пропустили… Хоть и готовились, да, видать, как ни готовься к беде — не приготовишься. Закладывали тайники при МТС, отгружали машины. «Самониха!» — только и слышалось под окнами, и она бежала и любое дело делала как свое. Шла туда, куда и не звали, потому что натура такая: не может, чтобы не заботиться о ком-то. Помогла людям добро в ямки попрятать. Свои вещи также прикопала в укромном месте, никто не знает, где, кроме одной приятельницы: в хате, под половицами, у порога. Соседка обнадежила:
— Мой-то в райцентре, на автобазе, чуть что — мигом прискочит, тебя не бросим!
Навязала узлы, запаслась адресами родных и знакомых, куда можно приткнуться, распорядилась насчет коровы и прочего.
А позапрошлой ночью постучались военные — молчаливые, усталые, голодные. Какай была еда, всю на стол выставила и постель на полу спроворила. Не то чтобы прилечь, поесть-то как следует не поели. Старший встал, и все за ним. Путаясь своей догадки, спросила:
— Иль отступаете?!
— Не спрашивай, хозяйка… Последними идем…
Кинулась к соседке. Та, как услышала о немцах, наполовину умерла.
— А как же мы?! Упредить бы мужика!..
— Я побегу! — назвалась Самонина.
Ближний путь через поля — темно, бездорожье, и тут еще, как назло, свалилась ранняя в этом году непогода. Измучилась Марья Ивановна, повернула на шлях, а навстречу — крики, плач, ругань, людская маята.
Немец в райцентре… Все пути отрезаны!..
Если бы не ухватилась за ветку, упала бы. Обняла березу и впричет заплакала.
Возвращаясь, видела, как люди — кто с чувалом, кто с ведрами, кто с тележкой — тянут каждый себе: с Августовского — сахар и патоку, из Дерюжной — зерно и муку. Все склады пораскрыты: чтоб фашистам не досталось, бери, сколько успеешь. А ей ничего не надо. Еще раз наплакалась досыта у соседки. Тут и Покацура пришел, председатель колхоза в Ясном Клину.
— Я до тэбе, Марья…
Неудобно за слезы перед этим уважаемым в поселке человеком, старым большевиком — себя в руки взяла и напарницу успокоила:
— Не убивайся так, Стефановна!.. Что с мужем — еще неизвестно. А детей твоих как-нибудь прокормим… вдвоем-то…
Покацура сумный, расстроенный, усы обвисли. Дело у него к
— Выручишь?.. Оцэ добрэ! Свяжешься с директором лесхоза Черноруцким, от него получишь все, что нужно… Чи под маркой нищенки тебе идти, чи под маркой спекулянтки… Помозгуй!.. Там немчура…
Захолонуло под сердцем. Однако рано ли, поздно ли, а встречи с врагом не миновать. На своей земле да бояться — как бы не так!
Соседка испугалась:
— А немцы?! Тебя же схватят!.. Может, Сережика моего возьмешь?.. С детьми, говорят, пропускают.
— Да что ты?! Разве можно?! Был бы свой, и то не взяла бы!..
Но все как будто обходится: пока ее никто нигде не задержал. Только ничего хорошего не несет она для Покацуры…
К немцам переметнулся Черноруцкий. В Любеже объявился Жорка Зозолев и еще кое-кто из кулачья.
Коммунистам и семьям ихним — беда! Четверых казнили, остальные ушли в Шумихинские леса, где, по слухам, — Беспрозванный, секретарь райкома, и все районное начальство. Поговорить не с кем. Бабке Васюте спасибо, у которой заночевала: старая полсела обегала, все новости разузнала. Мяса нажарила, да не глоталось под ее рассказы. Гусака зарубила в дорогу, десяток яиц дала: все одно, говорит, чужаки, гады, заберут…
Беда, повсюду шкода от фашистов. Идут бабы за водой, а они, сволочи, из пистолетов — по ведрам, по ведрам, и гогочут. На дорогах измученные люди под конвоем. В логах трупы расстрелянных. В райцентре виселицы. Сорваны звезды с обелисков. Разрушен памятник Ленину… Родина, что с тобой делают изверги!..
Больно все это видеть. Сердце на горе людское, как эхо лесное, отзывается…
Наконец-то своя, Клинцовская балка. За изморозью, словно за матовым стеклом, трубы сахзавода и лесопилки, водокачка железнодорожной станции, слобода и поселки. Притихшие, без привычных облаков дыма и шума тракторов. Все словно вымерло. Вошли немцы или нет? Гудок паровоза, автоматная очередь, чей-то вскрик — и еще тревожней. Где-то отчаянный, неумолчный лай собак.
У знакомого родника остановилась. Положила плетушку под деревом, достала бутылку. Вода в роднике чистая, можно глядеться, как в зеркало. Сама себя не узнала, ну и страхида: повязана по-старушечьи, щеки ввалились, и без того большие глаза стали еще больше.
Булькает вода, заполняя посудину, руку ломит от холода. Вдруг слышит резкое:
— Марья!..
Кто бы это мог быть? Переменила руку.
— Обожди, сейчас!
— Марья!..
Подняла голову, а на круче — немец!
— Рус Марья! Ком! Ком!.. — Автоматом показывает: дескать, иди сюда.
Думала, кто знакомый. И какого ему черта нужно, гавкает. Поднесла бутылку к губам, пьет не спеша. А сверху опять — еще более грозное:
— Шнель!..
Так и вынуждает, сатана, тащиться на гору. Забирает корзину, лезет по склону, глядя в холодные, ничего доброго не сулящие глаза оккупанта.
— Папир, папир! — Немец прищелкивает пальцами, словно денег просит. — Ферштеен?.. Кто ви ест?..
Так бы и сказал! Раскрыла корзину: вот, дескать, видишь, ходила вещи менять на продукты.
— Ко-ко?! — оживился солдат. — Яйки!..
Ишь, гляделки-то как разгорелись! А что, если его умаслить. Тут хоть полу свою отрежь, лишь бы уйти.
— Пан! — Протянула ему тройку яиц. — Это тебе!..
Забрал весь десяток, чтоб ему подавиться!
Повернулась уходить.
— Хальт, матка!