Руссиш/Дойч. Семейная история
Шрифт:
На германскую фабрику с новым русским начальством его взяли не задумываясь. Целый год скитался Максим между домом и Кудыщами. Больше всех был рад этому времени и непродолжительной жизни под крылом старшего брата Емелька. Их беседы становились всё более основательными и не ограничивались сказками и страшными историями. У всех на устах были головокружительные рассказы о похождениях при царском дворе какого-то проходимца по имени Гришка Распутин. Он, как говорили, а вовсе не Николашка, на самом деле правит страной в сговоре с подлюгой царицей-немкой. Уже кое-что смысливший в политике Максим пытался в меру
Его точка зрения на «нечистую силу» не изменилась. Он не уставал повторять:
– Боже, боже, убереги Русь святую от революции, – и даже цитировал Пушкина, предостерегавшего от «бунта русского, бессмысленного и беспощадного». На все утверждения о том, что с приходом к власти народных масс в России забрезжит эра всеобщего благополучия и счастья, у Максима был припасён ответ, вычитанный им у любимого писателя:
– Этого не может быть, потому что этого не может быть никогда.
По мере сползания войны во всё более затяжное русло и в силу отсутствия зримых побед на фронте в стра-
не начали резко меняться общественные настроения. Поток похоронок по российским городам и весям, возвращение с фронта тысяч и тысяч раненых, обречённых на всю жизнь остаться инвалидами, дальнейшее обострение и без того неподъёмных социально-экономических проблем в очередной раз сменили градус душевного состояния народа необъятной империи.
Вчерашнее искреннее и многоголосое распевание панегириков во славу царя-батюшки отныне воспринималось как дурной сон. Не было селения, где бы открыто, не стесняясь и даже не опасаясь охранки, не ругали войну и монарха, её развязавшего. Всеобщая эйфория лета 1914 года улетучилась напрочь.
В эти дни Максим часто размышлял об особенностях русского образа жизни и национального характера.
«Неужели только наш народ способен столь разительно заблуждаться, руководствуясь чувствами, а не разумом? Неужели нам одним свойственно так стремительно возводить на престол и затем столь же лихо ниспровергать с него? И вообще – имеет ли народ отдельно взятого государства право на ошибку?» – допытывался у самого себя любознательный юноша.
В конце 1916 года, когда Максиму исполнилось 20 лет, он получил мобилизационное предписание. В армию провожали горькими слезами всей семьи.
– Ты, сынок, родину-то защищай, как полагается. Нас, Селижаровых, не опозорь, – вещал Игнат. – Только и на рожон-то не лезь. Ни к чему храбрость удалая. Себя береги. И десять крестов Георгиевских не заменят одной жизни человеческой. Все мы тебя очень-очень любим и с нетерпением будем ждать твоего возвращения. Война, вон, уже три годочка длится и, чай, скоро закончится. А тебе предстоит ещё целая жизнь, долгая и счастливая. И будем мы все гордиться тобой, поскольку суждено тебе, как мне думается, стать человеком очень большим.
Пуще других ревел Емелька. Ломался, хотя бы и на время, духовный стержень его почти 12-летней жизни.
#Ещё долго бежал он за эшелоном, увозившим его любимого Максимушку в неизвестном направлении.
Через неделю семья получила первое послание сына. Тот писал, что благополучно добрался до сборного пункта в Твери, что теперь предстоит пройти краткую огневую подготовку и что всё хорошо. Дней через десять пришла вторая весточка. Максим по-прежнему сообщал, что жив-здоров, и желал того же всем ближним своим. Особый пламенный привет передавал, разумеется, самому молодому члену семьи.
Как следовало из письма, в ближайшие дни их должны будут отправить в действующую армию. В конверт была вложена фотография, запечатлевшая двух солдат с винтовками. В том, кто выглядел посимпатичнее и стройнее, легко угадывался Максим. На обороте фотографии была надпись: «Снимались 21 ноября 1916 года перед отправкой в действующую армию с другом Василием».
Потом сообщения долго не поступали. Следующее письмо пожаловало только в январе. Максим писал, что служит в 86-м пехотном Вильманстрандском полку, куда и следует адресовать корреспонденцию. Сын и брат просил не беспокоиться и уверял, что у него всё в порядке.
Вся семья тут же откликнулась полновесным ответом, который под диктовку излагал на бумаге второй по значимости грамотей Емельян. Последняя весточка от Максима была датирована 10 февраля 1917 года, после чего письма прекратились. Родные не на шутку встревожились. По совету знающих людей Игнат Ильич сочинил, а Емеля изобразил на четвертинке следующее послание:
«Командиру 86-го пехотного Вильманстрандского полка.
Милостивый государь, господин полковник!
Сокрушаясь душой и телом, до самого настоящего времени не могу узнать, где находится мой сын, Селижаров Максим Игнатьич, проходящий службу в вверенном Вам полку. После последнего от него письма, датированного 10 февраля сего года, не было у нас с ним никаких
связей. Ввиду сего покорнейше прошу известить меня, в полку он или в плену или же убит, в этом случае пропишите место погребения его тела.
Письмо это далось семье нелегко. А уж когда очередь дошла до места «не убит ли он» (сказали, что вставить строки те надо обязательно), вся семья разрыдалась что есть мочи.
Спустя пару недель в дом постучалась печаль. В полученном от командования 86-го пехотного полка 8-й армии содержалось сухое сообщение о том, что «рядовой Селижаров Максим Игнатьич пропал без вести в ходе боевых действий в районе города Луцка в феврале сего года».
Письмо, хотя и совсем не радостное, всё-таки не было той похоронкой, которые немалым числом шли в Тверскую губернию.
– Погодите играть похоронные марши, – советовали у волостного старосты в Кудыщах. – Пропал без вести – это ведь о чём говорит? Только о том, что командир не знает, куда делся солдат. Так разве на войне-то за всем усмотришь? Может, попал сын ваш в плен германский и вскорости объявится. Не убит ведь и не дезертировал, уже хорошо.
Про германский плен рассказывали разное – и дурное, и пристойное. Будто кормят русских там вполне сносно и даже какавой немецкой лакомиться дозволяют. Так это или не так, никто толком в уезде, понятное дело, не ведал. Но факт оставался фактом – от большинства солдат и офицеров, попавших в плен, а таковых насчитывалось полтора миллиона, на родину регулярно поступали письма о своём положении и месте пребывания.